Мальков нашел его у холма — он лежал и что-то шептал. Мальков приложил ухо к его губам, но ничего не мог разобрать. Его подняли, отчего Прохоров застонал. В землянке в лесу врач обнаружил три тяжелых ранения у Прохорова: в плечо, в ногу и живот. Очевидно, на холме он дрался, уже будучи раненным, но, может быть, он этого не заметил?
Уже после того как враг был уничтожен и полк двинулся дальше, в землянку забежал и лейтенант Лабода. Пот стекал с его лица, и он сбросил с себя тулуп.
— Теперь быстро пойдем, — сказал он, — теперь он бежит, не озирается, — добавил он о немцах, как всегда, называя их в единственном числе. — Что у вас здесь? — и повернулся к дощатым нарам, где лежал Прохоров.
Прохоров открыл глаза и узнал Лабоду, потом с усилием поднял руку. Лабода, встав на колени, зажал ее в своих жестких ладонях. Он передал ему и исход боя, но Прохоров опять закрыл глаза и не слушал его. Он уже пребывал в том мире забывчивости, бреда и тумана, который закрыл перед ним все окружающее. На одно мгновение он вновь очнулся, но взгляд его был устремлен куда-то вдаль. Он будто хотел, но не мог сосредоточиться и понять, о какой реке ему напоминал Лабода и кого надо было отбить. Прохоров повернулся, словно пытаясь узнать всех собравшихся в землянке.
— Лежите спокойно, — предложил ему доктор.
— Позовите оттуда ее, — сказал Прохоров.
— Кого? — спросил Лабода, но Прохоров уже не мог ему ответить — он опять впал в беспамятство.
Ночью он очнулся, и его обостренная память восстанавливала с последовательностью и тщательностью все детали боя, как и при каких обстоятельствах он был ранен. Прохоров вспомнил о любимых людях, о приволжской деревне, где он вырос, о Ленинграде, где он учился и потом, став агрономом, не раз приезжал. Он возвращался к лугам, куда с ребятишками водил коней в ночное, к садам и полям, которые он выращивал. Доктор требовал, чтобы он молчал, но, должно быть, Прохоров хотел поделиться всем, чем была полна его душа, — люди, окружавшие его, казались ему теперь самыми родными и близкими, и он не хотел скрывать это, хоть по природе он был человеком сдержанным.
Пришел вестовой и доложил лейтенанту, что полковая артиллерия уже потянулась вперед, но Прохоров уже казался безучастным ко всему, что происходило вокруг него. Он едва улавливал и воспринимал весь простиравшийся за гранью его душевных переживаний мир с его пламенем пожаров, обстрелом, атаками и контратаками. Он ко всему прислушивался, как человек, достигший цели после большого и сложного пути. Разве он не сделал все, что мог, чтобы освободить эту землю?
Только теперь до него дошел смысл того события, во имя которого он отдал свою жизнь.
— Напишите там, что и как, чтобы знали — отец, мать, сестра, — Прохоров закрыл глаза и что-то зашептал, и Лабода приложил ухо к его губам.
Прохоров позвал своих автоматчиков.
— Где они? — спросил он.
— Вот, вот, — показал Лабода и заставил всех наклониться. Но Прохоров уже закрыл глаза. Порой казалось, что он задыхается, потому что он глотал воздух с жадностью, будто боясь, что не успеет надышаться. Очнувшись на мгновение, он прошептал: «Хорошие вы все ребята», потом он глубоко, будто освобождаясь от давящей тяжести, вздохнул, и по вздрогнувшей губе уже престарелого доктора, по его печальным глазам все поняли, что сержант Александр Прохоров умер.
Три сапера, взяв лопаты, вышли в лес. В землянке тянулась тихая ночь. Откуда-то из глубины леса донесся треск сучьев — может быть, это ветер свалил израненную боем пихту. Но жизнь леса не нарушалась — уже выбивались из-под земли молодые ели и дубы, им не страшен будет ветер, — они растут и поднимаются, обретают жизненные корни под его жестокими порывами.
Лабода вышел в лес и вскоре вернулся. На рассвете они похоронили Александра Прохорова. Над могилой его Лабода очень тихо, больше себе, чем бойцам, произнес то, что ощущали все — победа над врагом требует мужественных подвигов и жертв. Вечная слава будет уносить к потомкам, к детям нашим и внукам, в далекое будущее, в столетия — имена тех, кто пал в борьбе за свободу.
— Вечная слава сержанту Александру Прохорову, отдавшему свою жизнь за нас и наших детей, — прокричал Лабода.
— Вечная слава, — повторили воины, обступившие могилу.
Лабода и его воины наклонились и бросили в могилу по горсти земли. Над миром поднималось солнце и начинался новый день.
Они постояли у свежего холмика и ушли на запад, потому что наступление наших войск продолжалось с возрастающей силой.
Берлин, 1945
ПО СЛЕДАМ АТОМНОГО ВЗРЫВА
Вскоре после войны — во второй половине сорок пятого года и в сорок шестом — я выезжал в Западную Германию, Финляндию и Японию на судебные процессы над военными преступниками. Очерки и корреспонденции о заседаниях Международных военных трибуналов в свое время публиковались, как и написанные тогда же — международный репортаж «Американцы в Японии» и очерки «Колокол из Рованиеми». Все эти работы не могут быть включены в настоящую книгу, охватывающую главным образом различные периоды советской жизни. И все же я счел возможным сделать исключение для отрывка из японского дневника, посвященного поездке по городам послевоенной Японии, в частности, в Хиросиму и Нагасаки, написанного по свежим, мимолетным впечатлениям через год с лишним после атомных взрывов. В известной мере этот дневник или, точнее, отрывок из него близок к циклу очерков о войне.
25 сентябряНам разрешили выехать в Хиросиму и Нагасаки через Киото и Осака. Все приготовления закончены, ждем лишь пропусков. В час дня в Клуб журналистов, где мы жили, приехал молодой американский лейтенант. Как потом выяснилось, это сын американского инженера, пробывшего четыре года в СССР. Фамилия его Маркитант. Лейтенант объявил, что поедет с нами, так как в пути придется сталкиваться с американскими властями и его присутствие облегчит нашу участь. Как бы между прочим он заметил, что работает в Джиту, то есть в отделе разведки и контрразведки американского штаба в Японии.
Мы предполагали послать нашего переводчика-японца на день раньше в Киото, чтобы он мог договориться о встречах с японской интеллигенцией.
— Простите, — заявил нам Маркитант, — мы возражаем против поездки переводчика… Мы возьмем его с собой и выедем вместе, скажем, завтра.
После этого лейтенант Маркитант откланялся, сказав, что он будет ждать нас у вагона на главном вокзале в Токио.
В тот же день мы устроили прощальный ужин в клубе. Пригласили к нашему столу американских корреспондентов. Узнав, что нас сопровождает офицер Джиту, корреспондент газеты «Крисчен сайенс монитор» Гордон Уолкер посоветовал мне на прощанье:
— Постарайтесь потерять своего «джиту».
Но потерять нашего «джиту», то есть американского офицера, было не так-то легко, тем более что он был не один.
На главном вокзале в Токио Маркитант представил нам второго лейтенанта. Его фамилия Скуби.
Два американских лейтенанта указали нам места в вагоне, познакомили с маршрутом, и с этой минуты мы перестали принадлежать себе. Мы превратились в «пленников Джиту». В восемь часов вечера поезд покинул Токио, и наше путешествие, или, как мы потом его в шутку называли, «джитушествие», началось.
26 сентябряПоезд подходил к Киото. Американцы уже были одеты. Они просили нас не беспокоиться о вещах. Чемоданы будут доставлены в отель, где для нас приготовлены комнаты.
Как и надо было ожидать, на вокзале в Киото нас встретили американские офицеры. Перрон был пуст; казалось, что его очистили специально к нашему приезду. Ни одного японского лица. Где-то на задней платформе длинная очередь японцев, желающих получить билет на поезд. Но их мы имели возможность наблюдать только издали. Мы двигались, подталкиваемые к выходу американскими офицерами.
Киото — древняя столица Японии, город, о котором говорят, что в нем хранится феодальная душа Японии, город, славящийся своими храмами, тысячелетней культурой, университетом и двумя тысячами публичных домов.
Вот он перед нами, шумный, пестрый, охваченный какой-то горячкой, живущий тайными для нас мечтами и надеждами. Американские автомобили у подъезда вокзала, а рядом с ними рикши, ожидающие пассажиров. Американка в военном костюме и рядом с ней две девушки в кимоно. Этот национальный наряд все реже встречаешь в Токио, там носят в основном европейские костюмы. Здесь же, в Киото, преобладают кимоно. И, наконец, шум гэта́ — обуви, которую уже тысячу лет носят в Японии. Это род деревянной скамеечки. В Японии к ней привыкли. Я думаю, не из любви к дереву и даже не от нищеты: деревянная обувь иногда дороже кожаной. Но такова сила национальных традиций. Стук гэта́ по каменным мостовым Киото сопровождал нас на всем пути от вокзала до гостиницы «Киото».