вкусов и убеждений — и вдруг появляется неудобное обстоятельство.
Его нужно как-то встроить во внутренний мир, во все эти этические и эстетические системы.
Право, мы помним про то, что Шолохов годом спустя скажет про попавших в лагеря Синявского и Даниэля: «Попадись эти молодчики с чёрной совестью в памятные 20-е годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием… (бурные аплодисменты)… Ох, не ту бы меру наказания получили бы эти оборотни!» [13], что переводится на бытовой язык как «Скажите спасибо, что не расстреляли».
Не милость к падшим призывал, одним словом.
Ну, знаем мы и много ещё чего о Шолохове.
То есть другое авторство решило бы массу психологических проблем, поскольку человек этический стремится к какому-нибудь неразрушающему его мир объяснению.
Все аргументы против авторства не очень убедительны, на них существуют контраргументы, но говорить об этих спорах неловко — они окончательно перешли в сферу, где обсуждают, были ли американцы на Луне. Тут главное, не раздражать собеседника.
Другие говорят, что «Тихий Дон» — плох сам по себе, а его успех — лишь результат советской пропаганды.
Но, конечно, это была чрезвычайно популярная с момента написания книга. И не только на родине, а именно во всём мире — её переводили до Второй мировой войны (и, разумеется, после) в самых неожиданных странах. Многие иностранные литераторы признавались в том, что на них повлиял Шолохов. Недаром Сартр, отказавшийся от премии, говорил, что не возьмёт, пока не дали Шолохову (в его письме по этому поводу можно усмотреть много позы и чужой эстетики, но, как ни крути, это был красивый жест).
«Тихий Дон» — книга Нобелевского канона.
Второе обстоятельство в том, что эти споры закручены вокруг темы справедливости.
Надо было вот как — а вышло несправедливо.
А справедливости вовсе нет.
Мир так устроен, и не только мир литературного признания.
Просто то, что хорошо встраивается в наш внутренний мир — справедливо, а прочее нет. Это с некоторой издёвкой формулировал математический академик Колмогоров: «Если из высказывания P следует Q, и Q приятно, то P истинно» [14].
Единственное, что мы знаем о мире, так это то, что он причудлив. Пит Сигер читает «Тихий Дон» и по мотивам приведённой там песни в 1955-м сочиняет свою — «Где цветы». Марлен Дитрих в 1962-м поёт «Sagmir, wodie Blumensind», а через год приезжает в СССР и встречается с Паустовским: «Я была так потрясена его присутствием, что, будучи не в состоянии вымолвить по-русски ни слова, не нашла иного способа высказать ему своё восхищение, кроме как опуститься перед ним на колени» [15].
Это, однако, известная история.
Но если бы в 1965-м Нобелевскую премию дали номинированному на неё Паустовскому, то вот это был бы куда более интересный казус.
Наконец, случай Шолохова помогает понять, за что мы любим какую-нибудь книгу. Как и что влияет на эту любовь (или нелюбовь).
Все эти списки полезны не тем, что вызывают у кого-то раздражение, а тем, что показывают, как устроено общественное мнение (хорошо, некоторая малая часть общественного мнения, формализующаяся в конце каждого года на протяжении целого века — за вычетом мировых войн).
А вот тревожное отношение к упущенным возможностям выглядит будто история про попаданцев, которые отправляются в прошлое для ревизии списка, ревизской сказки, шиндлеровской вписки. Только предупреждают не Сталина о нападении, а сообщают Нобелевскому комитету о том, что хорошо бы дать премию Набокову, а то он помрёт скоро. Ну, или Мисиме дайте, а то он уже примеривается ко всякому колюще-режущему.
Мы из будущего, мы знаем, что почём.
11.01.2016
Подлинность арбы (о встрече Пушкина и Грибоедова)
Только что случился юбилей поэта Грибоедова. Его можно называть поэтом, дипломатом, музыкантом или как-то иначе. Человек это был синтетический — в том смысле этого слова, который означает соединение занятий и умений.
Но к несчастью, Грибоедов ещё и символ страшной смерти молодого талантливого человека.
Однако детали образа всё время ускользают.
Раньше был такой канон рассказа о поэте — его убила не толпа в чужой стране, а царь.
Юрий Белинков в своей книге о Тынянове, который тоже умирал мучительно, нестарым ещё человеком, но — от болезни, писал:
«Император Николай Павлович был недоволен поэтами.
Поэты писали про дожди, туманы и холодный северный ветер. Они были в оппозиции к господствующему мнению о том, что все на свете прекрасно.
Император приказал цензорам, чтобы смотрели за погодой в стихах.
— Разве у меня плохой климат? — строго спрашивал император.
Он подозревал, что поэты только делают вид, будто они недовольны климатом.
Поэты были недовольны тем, что не могли писать то, что хотели. Северным ветром, бореем, они называли казни, ссылки, гонения, запреты и резко повысившуюся роль жандарма в судьбах русской культуры.
Некоторые писали о том, что они недовольны.
Их убивали.
Писатель — это гонец, который приносит вести о времени. В средние века гонцов, которые приносили плохие вести, убивали.
Самые верные вести о своем времени принесли Пушкин и Грибоедов.
Вести были плохими, гонцов убили.
Юрий Тынянов писал о поэтах, которые принесли самые верные вести о своем времени, о поэтах, которые были недовольны и которых за это убили» [16].
В романе Тынянова описаны последний год Грибоедова, и подробно — его гибель.
Мученическая смерть страшна и для неочевидцев. 7 апреля 1829 г. Вяземский писал И. И. Дмитриеву: «…Я так себе живо представляю пылкого Грибоедова, защищающегося от исступленных убийц, изнемогающего под их ударами. И тут есть что-то похожее на сказочный бред, ужасный и тяготительный».
Роман Тынянова кончается тем, что мёртвый Грибоедов на простой арбе, между двумя мешками соломы, медленно и терпеливо едет к Тифлису.
Это одна из самых знаменитых сцен русской литературы, потому что «Путешествие в Арзрум», которое Тынянов почти дословно переписывает, при этом пересказывая как очевидец, оказавшийся между Пушкиным и Грибоедовым на горной дороге.
Пушкин писал так:
«Я стал подыматься на Безобдал, гору, отделяющую Грузию от древней Армении. Широкая дорога, осененная деревьями, извивается около горы. На вершине Безобдала я проехал сквозь малое ущелие, называемое, кажется, Волчьими Воротами, и очутился на естественной границе Грузии. Мне представились новые горы, новый горизонт; подо мною расстилались злачные зелёные нивы. Я взглянул ещё раз на опалённую Грузию и стал спускаться по отлогому склонению горы к свежим равнинам Армении. С неописанным удовольствием заметил я, что зной вдруг уменьшился: климат был уже