А я все же предпочел бы прочитать сборник проповедей, нежели мемуары Гранта. Грант не умел даже грамотно писать на своем родном языке, многие генеральские письма люди хранят как стилистические курьезы. И еще я предпочел бы от корки до корки прочитать адресную книгу, чем углубиться в американские детективы. Они еще хуже так называемых «народных песен», хуже так называемых «посланий отцов церкви», хуже всего, что я когда-либо видал из печатной продукции. Пока ты в них не заглянул, нипочем не вообразить, что предлагают публике сочинители этих повестей. Кстати, даже эта литературная стряпня не менее патриотична, чем национальный гимн, чаще всего в этих сочинениях рассказывается про какого-нибудь юного янки, лет шестнадцати-семнадцати, из нью-йоркского детективного бюро, который выявляет и самолично расстреливает целую банду чужеземных еврейских мошенников.
Американская журнальная литература снабжена великолепными иллюстрациями. Для людей, любящих картинки, одно удовольствие листать любой из крупных американских журналов. Величайшее достоинство их во внешнем оформлении, в замечательно выполненных иллюстрациях; что же касается содержания, то, как правило, оно представляет интерес лишь для настоящих, стопроцентных американцев. Какой бы из журналов ты ни раскрыл — всюду непременно узришь письмо генерала Гранта, автобиографию Линкольна, какой-нибудь эпизод из жизни Джорджа Вашингтона, глубокомысленное высказывание генерала Лугана, человека, о котором только и знают, что он уже покойник — больше о нем ничего не известно, да еще какие-нибудь стишки про луну и рассказик про любовь. Чтобы прочитать уже сто раз печатавшуюся автобиографию Линкольна или перечитать один из остроумных ответов Франклина какому-нибудь британскому лорду, который мы у себя в Норвегии еще детьми изучали по хрестоматии Енсена, чтобы наконец заново просмотреть письмо Гарфильда к племяннице некоего фермера из Иллинойса, — словом, чтобы выдержать чтение всего этого, надо иметь то же устройство нервов, каким обладают американцы, нужна такая же духовная леность, какая присуща им.
Миннеаполис — город величиной с Копенгаген — располагает также «Атенеумом» — читальным залом с библиотекой, насчитывающей пятнадцать тысяч томов стоимостью в двадцать шесть тысяч долларов. В этом «Атенеуме» мы видим все ту же литературу, что и в книжном магазине, — ту же историю войны, те же журналы, того же генерала Гранта, те же стихи. Единственное, что наличествует в книжном магазине и отсутствует в «Атенеуме», — это чернильницы, во всем прочем совпадение полное. В здешнем «Атенеуме» посетители, бывает, торчат весь день, да, весь день напролет и читают стихи. Нет, чужестранцу, право, нипочем не уразуметь, что за удовольствие этим людям сидеть тут и читать такие стихи. Причина, должно быть, кроется в их пристрастии к лирике как таковой, потому что никак ведь не поверишь, что именно уровень здешних стихов и привлекает народ в «Атенеум». Американцы вообще обожают стихи. Не говоря уже о дамах, которые регулярно снабжают газеты образчиками своей, подчас весьма странной, поэзии, яростная страсть к стихам иной раз находит даже на самого что ни на есть рассудительного аптекаря, и в пылу дискуссии о пользе рыбьего жира он способен вдруг процитировать стихи! Такое я не раз встречал в печати — да что там, сам Генри Джордж начинает свой крупнейший труд по национальной экономике стихами! Дальше уж и идти некуда, дальше — пропасть. В «Атенеуме» стихов хватит на веки вечные, вдобавок постоянно закупаются новые поэтические сборники. Но, интересно, что же еще закупается, кроме стихов? Что может предложить читателям «Атенеум» из новейшей литературы? Все книжки, сочиненные американскими писателями и писательницами, романы Чарльза Диккенса и Вальтера Скотта и все тех же стариков — Дюма, Эжена Сю, Жюля Верна, Маррета и Сильвио Пеллико. Здесь не найдешь ни одной книги Золя, Бурже, братьев Гонкур, ни одной книги русских писателей и ни одной — скандинавских[8], вообще ни одной книги тех авторов, которые ныне играют ведущую роль в литературе. Здесь стоят на полках сто тяжелейших томов со стенограммами дебатов в конгрессе, а также восемьдесят три тома альманахов прежних лет и еще шестьсот семьдесят томов, вдвое толще Библии, в переводе Лютера, шестьсот семьдесят томов патентных свидетельств. Да, если придешь в миннеаполисский «Атенеум» с намерением что-либо почитать и попросишь свидетельства о патентах — сразу получишь просимое! Но если обратишься к библиотекарю с просьбой выдать что-либо из сочинений Гартмана, Конта, Шопенгауэра, то библиотекарь не преминет наставительно заметить, что из философов он может предложить только Эмерсона.
За многое можно укорить американскую журналистику, но в сравнении с художественной литературой она — поэзия правды, рупор грохочущей американской жизни; день-деньской вливает она нам в уши житейскую повесть о людях трудящихся, о людях страдающих, о людях оступающихся и о людях умирающих; журналистика эта отражает дух целой части света. А вот у поэтов и писателей не обрящешь постоянно меняющегося разнообразия жизни — они воспевают луну и расстреливают еврейских мошенников. Больше половины американской литературы составляют стихи. А почему бы и нет? Заслуживает признания любой продукт любого настроения в любой форме — был бы у автора талант. Но здесь редко встретишь в стихах капельку смысла, крупицу искусства, и бывает, ощутишь легкий ветерок дыхания жизни — в одном из ста случаев! В Америке не умеют играть на лире, хотя, может, такое и было когда-то, — на лире рвут струны, а те немногие, что умеют играть, играют скверно, да и лиры у них неважные. Но ведь мы располагаем переводами хорошей литературы, пришедшей к нам из Америки, — отличных стихов, отличной индейской поэзии. Я бывал у индейцев, дважды подолгу живал в их вигвамах, но не нашел никаких особых героических качеств у мужчин и красоты у женщин больше, чем понадобилось бы для газетной статейки, — и их было в обрез. Великая индейская поэзия — просто не в меру наивная ложь, болтовня, литературщина. Кстати, коль скоро разговор зашел о переводах, следует заметить, что чаще всего мы переводим, исходя больше из национальной принадлежности автора, чем качества его книг, — а это значит, что, если опытный писатель живет в большой стране, его произведения поспешат перевести много раньше, чем книги выдающегося автора из малой страны. Во всех литературах имеются такие «переведенные» представители страны. Так, мы переводим Переса Гальдоса потому, что он испанец, и Хуа Цзиенки за то, что он китаец. Но сплошь и рядом мы не переводим Золя, хотя он и француз.
Но ведь есть же у Америки «Хижина дяди Тома»? Что правда, то правда: книга эта сделала доброе дело на этой земле. В литературном отношении, как роман, она вряд ли заслуживает те роскошные переплеты, в каких ее издают в Америке, но, как памфлет, как нравственная проповедь, как благородный вклад в общественное движение, она заслуженно привлекла к себе внимание. Именно эта книга, при всей ее небольшой художественной ценности, все же есть прорыв в жизненную реальность и как таковая должна была бы послужить американским поэтам предостережением против их извечного пристрастия к луне и к ходульным описаниям жизни обыкновенных людей. Но нет, где уж там. Совсем напротив, дело идет к тому, чтобы даже «Хижину дяди Тома» превратить в этакую лунную сказку. Много лет назад, стало быть, задолго до своей болезни, писательница заявила, что честь написания этой книги принадлежит не ей: мол, это ангел Божий, видимо досконально знающий негритянский вопрос, сотворил книгу, а сама она просто записала все, что продиктовал ей ангел. Но что, если вдруг и ангел откажется от авторства? Честь и слава «Хижине дяди Тома»! И все же у меня стоит звон в ушах от ее чрезмерного бостонского морализаторства и бесконечных описаний зверств в Миссури. И если какая-нибудь страна ссылается на такую книгу как на типичнейший плод расцвета своей литературы, то надо сказать: плохи дела у народа такой страны — ему не хватает души. Разумеется, американская литература в то же время литература высоконравственная. Такая же ханжеская, как и книги нашей норвежской Марии. Бостонский синклит прочно удерживает ее в своих тисках; дело в том, что Бостон задает тон всей духовной жизни Америки, именно этот город определяет звучание литературы. Даже у самых крупных американских писателей, без единого исключения, не встретишь ни одного искреннего ругательства. Книжку, в которой встретилось бы ругательство, сразу же отправили бы в табачный ларек. В любом американском романе непременно выведен прожженный негодяй; когда же писатель велит этому негодяю браниться, то от каждого бранного слова автор оставляет лишь первую букву, за ней следует многоточие. Я, разумеется, не утверждаю, что проклятия — главное условие появления хорошего романа, но мне представляется чуточку противоестественным, что прожженный негодяй должен изъясняться одними многоточиями.