И наконец, канадский гражданин М. Фэрбенкс прислал очередную порцию газетных вырезок относительно появления УФО и осторожно осведомлялся о гонораре.
Все письма были зачитаны и обсуждены. Мне было поручено дать по каждому заключение. Я дал. Несмотря на это мне же было поручено ответить на все эти письма. У меня уже был некоторый опыт такого рода работы. Была даже стандартная форма: «Уважаем… гр…….! Мы получили и прочли ваше интересное письмо. Сообщаемые вами факты уже известны науке и интереса не представляют. Тем не менее мы горячо благодарим вас за ваше наблюдение и желаем вам успехов в работе и личной жизни». Подпись. Все. Я всегда испытывал огромное удовольствие, посылая такие письма в ответ на сообщения о том, что «гр. Сменовеховец просверлил в моей стене отверстие и пускает скрозь него отравляющие газы».
Затем Тройка занялась любимым делом — отбором сенсаций для опубликования в газетах. Каждый член комиссии предложил своего кандидата на выдвижение. Хлебоедову, например, понравился заведующий Китежзаготскота, который мог вынимать из карточной колоды заказанную карту, а также, держа карандаш в зубах, воспроизводить факсимиле великих деятелей. «Такие люди на земле не валяются, — заявил он. — Таких нам надо выдвигать». Воображение Фарфуркиса потрясла девушка, которая очень ловко видела ушами и слышала глазами. Фарфуркис признался даже, что как частное лицо уже отправил корреспонденцию о ней в журнал «Знание — сила». Корреспонденция называлась: «Она слышит, видя, и видит, слыша». Впрочем, ответ редакции Фарфуркис зачитать отказался, сославшись на плохой почерк сотрудника. Полковнику тоже предоставили возможность высказаться, и он, поминутно засыпая, поведал нам о своем проекте создания сверхзвуковой реактивной кавалерии. В заключение Лавр Федотович сказал «грррм» и, выразив общее мнение комиссии, предложил на выдвижение сверлильщика Китежградского завода маготехники Толю Скворцова, регулярно перевыполняющего план на двести — двести десять процентов. На том и порешили. После этого Лавр Федотович закрыл заседание и величественно пожелал нам с пользой провести воскресный день.
Глава седьмая
В семь часов вечера мы были уже готовы и двинулись в путь. Я тащил палатку, котелок, удочки и все, что было необходимо для ухи. Федя толкал перед собой тачку со Спиридоном и нес одеяла и рюкзак с продуктами на случай, если уха не получится. Клоп ничего не нес — он шагал поодаль, засунув руки в карманы, и оскорбительно разглагольствовал относительно так называемых разумных существ, которые, несмотря на весь свой хваленый разум, шагу не могут ступить без продуктов питания. «А я вот все мое ношу с собой», — хвастливо заявлял он. Спиридон помалкивал под мокрой мешковиной и только вращал глазами. Нам предстояло пройти около десяти километров до лужайки на берегу Китёжи, где мы обычно ставили палатку, разводили костер, варили уху и играли в бадминтон. До захода солнца оставалось около двух часов, надо было поторапливаться, но мы задержались, чтобы поговорить с Константином.
Константиново летающее блюдце, накрытое неприступным сиреневым колпаком защитного поля, стояло недалеко от дороги. Из-под блюдца торчали ноги Константина, обутые в «скороходовские» тапочки сорок четвертого размера. Ноги отмахивались от комаров. Когда год назад Константин совершил здесь свою вторую вынужденную посадку, под купол защитного поля попала небольшая лужа, населенная семейством комаров. Корабль Константина после посадки испортился окончательно, автоматически установившееся защитное поле не желало сниматься, и Константин со своими комарами оказался в положении тех узников инквизиции, которых замуровывали в стену вместе с голодными котами.
Защитное поле это было устроено так, что не пропускало ничего постороннего. Сам Константин с деталями своего звездолета мог ходить через сиреневую пленку совершенно беспрепятственно, но одежда, которую ему выдал комендант, оставалась при этом снаружи, а комары, которые попали под купол, всегда оставались внутри, увеличивая и без того безмерные страдания пришельца, давно уже просрочившего свой кратковременный отпуск. Под защитным полем оказались и забытые кем-то на аллее тапочки, и это было единственное из земных благ, которыми Константин мог пользоваться, потому что никаких других благ под колпаком не оказалось. Кроме комаров там оказались: заросли крапивы, два куста волчьей ягоды, часть чудовищной садовой скамейки, изрезанной всевозможными надписями, и четверть акра сыроватой, никогда не просыхающей почвы.
Федя постучал Константину в защитное поле. Константин выглянул из-под блюдца, увидел нас, выбрался и, отлягиваясь, выскочил из колпака. Тапочки остались внутри, и видно было, как по ним бродят, жаждуще поводя хоботками, отъевшиеся рыжеватые звери.
— Пойдемте с нами, Костя, — сказал Федя. — Отдохните хоть немного.
Константин покачал головой.
— Нет, ребята, — сказал он. — У меня, кажется, что-то начало получаться. Мне бы теперь пронести под колпак литров десять инсектицида, и ничего бы больше не было нужно.
При этих словах Говорун вздрогнул.
— Странно мне вас слышать, Константин, — сказал он. — Все-таки вы — представитель высокоразвитой цивилизации. Неужели и в вас затаилась эта неуемная жажда бессмысленного убийства?
— Почему — бессмысленного? — сказал Константин с горячностью. — Они ведь меня жрут!
— Ну конечно, — сардонически сказал клоп. — Вы бы хотели, чтобы они умерли от голода. И потом вы же прекрасно знаете, что никакие инсектициды не помогут. Вы перебьете тысячи несчастных вместе с женами и детьми, но останутся единицы, которым наплевать на ваши инсектициды, которые ничему не научатся и только озлобятся…[69]
— В самом деле, — сказал я. — Инсектициды — вещь ненадежная. Почему бы вам, Костя, не развернуть этих комаров в двумерном пространстве? Это было бы гораздо надежнее…
— Да, конечно, — сказал Константин. — Но я же должен работать! Не могу же я сидеть и держать их в двумерном пространстве с утра до вечера… Да ничего, скоро всему этому конец. Привет, ребята!
Он пожал нам руки и снова полез под блюдце. Мы двинулись дальше. Дорога шла вдоль Китёжи, приятная загородная дорога, покрытая нежной пылью, неразбитая, гладкая. Справа тянулись огороды городского питомника, слева под небольшим обрывчиком текла темная прохладная река, очень приятная на вид здесь, вдали от стоков Китежградского завода. Шли мы быстро. Меня прошибал пот, Федя тоже очень старался, и разговаривать нам было некогда: мы берегли дыхание. А Спиридон с Говоруном затеяли разговор на темы морали. Слушать их было очень поучительно, поскольку ни тот, ни другой представления не имели ни о гуманизме, ни о любви к ближнему. Спиридон утверждал, что совесть — это пустое, бессодержательное понятие, придуманное для обозначения внутренних переживаний человека, делающего не то, что ему следует делать. Да, соглашался клоп, муки совести — это последствия сделанных ошибок. У этих людей масса возможностей совершать ошибки, не то что у нас, клопов. У нас сохраняются только те, кто ошибок не делает. Поэтому у нас и нет совести. Это была истинная правда: будь у клопа хоть немного совести, он мог бы, по крайней мере, тащить пакет с луком. Покончив с совестью, Спиридон перешел на проблемы добра и зла, и они быстро с ними расправились, согласившись, что находятся по ту сторону от того и другого. Затем последовали: вопрос о так называемой подлости, вопрос о праве на убийство и вопрос о любви. Подлость они объявили понятием, производным от совести и потому несущественным. Во взглядах на право на убийство они разошлись решительно. Спиридон исходил из принципа: живу, потому что убиваю, и не могу иначе. Клоп же проповедовал в этом вопросе христианство: соси, но знай меру. Они опять чуть не подрались, потому что клоп назвал Спиридона фашистом. Мы с Федей их разняли. Федя пригрозил Спиридону, что вывалит его на дорогу, а я пообещал клопу столкнуть его в реку. Тогда они заговорили о любви. Спиридон оказался певцом любви платонической, Говорун же — плотской. Спиридон вздыхал, закатывал глаза и пел баллады в переводе на русский о коралловом цветке его чувств, плывущем по бурному океану навстречу предмету любви, каковой предмет он, несчастны влюбленный, никогда не видал и не увидит. Он цитировал Блока: «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи» — и вздыхал: «Как тонко! Как верно! Очень по-нашему, очень…» Говорун в начале только хихикал и расправлял усы тыльной стороной ладони, однако потом и его прорвало. Он принялся нам читать стихи собственного сочинения, предпослав им известные строки «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…», которые считал вершиной человеческой поэзии. Однако мы с Федей нашли его сочинения непристойными и велели ему замолчать. Особенно негодовал Федя, заявив, что такого он не слыхал даже от обезьян в зоопарке, где сидел по недоразумению несколько месяцев.