Когда я уеду — и вот, не знаю, что дальше. Вижу себя, глядящую — согласно Вашему определению — вполоборота, через плечо, но не на Вас: на себя — эту.
* * *
Моя нежность! Завтра или послезавтра спрошу Вас, что в точности Вы делали во втором часу ночи, нынче, в воскресенье.
Помню Ваши утренние волосы: кудрявые, и дневные: проборные, и ночные: лохматые, — самые милые! И всю Вашу небрежную (не бережете!) нежность. Но слишком думать о Вас нельзя.
* * *
Спокойной ночи. — Если Вам сейчас снится хороший сон — то, конечно, моей милостью.
* * *
9-го нов<ого> июля 1922 г., ночь
— Письмо девятое, последнее —
Мой родной,
Сегодня наши мысли врозь, Вы берете в сон — другую, я — целое небо.
От стихов (напряжения) мне страшно захотелось спать, я ждала Ваших шагов, мне не хотелось, чтобы я когда-нибудь — в будущем — смогла сказать себе, что хоть раз пропустила Вас по своей вине, я взяла подушку и легла — головой в дверях балкона. Подымаю глаза: две створки двери — и всё небо. Шагов было много, я скоро перестала слушать, где-то играла музыка, я вдруг почувствовала свою низость (всех годов и последних дней!), я знаю, что я не такая, — это только потому, что я пытаюсь — жить.
Жить — это кроить и неустанно кривить и неустанно гнуться и уступать — и ни одна вещь не стоит (да и не стоит! простите эту грустную, серьезную игру слов), всё на мягких ногах, как тот идол, а когда хочешь выправить (не жить — быть!) — весь хребет трещит, разрыв (не с человеком, — только души!).
Мой родной, я совсем не знаю, доходит ли. Я еще полна этим пустым небом. Оно плылó, я лежала неподвижно, я знала, что я, лежащая, пройду, а оно, плывущее, останется. (Небо плывет вечно и безостановочно: с тех пор как земля и раньше чем земля, а я — всё прохожу: вечно и безостановочно. Я — это все те которые так лежали и смотрели, лежат и смотрят, будут лежать и будут смотреть: видите — я тоже бессмертно!)
И вспомнила утро: недоуменно, вне негодования. Это просто была не я. Разве я — могу кроить и рассчитывать. Нет, это жизнь за меня старается. Я могу — да — рваться (как ребенок: к тебе) — разрываться — но дальше!.. Все исхищрения, все лоскутья (урезки!) — как не завести рук за спину?
Разве нужно — в таком осуществлении — такой ценой?
Друг, должно быть небо — и для любви.
Знайте, не раскаяние и не угрызение, ни от чего не отказываюсь, пока под веками и на пороге губ.
Простите меня за мои сегодняшние слова и помыслы, я была не в уме.
Друг, Вы сегодня не пришли, потому что писали письма, мне уже не больно от таких вещей — приучили — (Вы — и все, Вы ведь тоже «бессмертны»! — как та лежащая: глядящая я) — когда Вы когда-нибудь, на досуге, перечтете мои записные книжки — не только ради формулы и анекдота — когда Вы иначе, меня живую ища, перечтете — Вы заново увидите нашу встречу. Думаю, в жизни со мной поступали обычно, а я чувствовала необычно, поэтому никого не сужу. От Вас как от близкого я видала много боли, как от чужого — только доброту, никогда не чувствовала Вас ни тем, ни другим, боролась в себе за каждого — значит: против каждого.
Это скоро кончится — чую — уйдет назад, под веки, за губы — Вы ничего не потеряете, стихи останутся. Жизнь прекрасно разрешит задачу, Вам не придется стоять распятием (да простит мне Бог и Ваше чувство меры — непомерность сравнения!).
Родной! Вне милых бренностей: ревностей, нежностей, верностей, — вот так, под пустым небом: Вы мне дороги. Но мне с Вами просто нечем было дышать.
Я знаю, что в большие часы жизни (когда Вам станет дышать нечем, как зверю задохнувшемуся в собственном меху) — минуя мужские дружбы, женские любови и семейные святыни — придете ко мне. По свою бессмертную душу.
А теперь — спокойной ночи.
Видите, небо рознит меня не с Вами, только <фраза не окончена>
Целую Вашу черную головочку.
М.
* * *
Письмо десятое, невозвращенное
* * *
Письмо одиннадцатое, полученное:
Вы поймете, Марина, как мне трудно писать: я сознаю себя кругом виноватым. Виноват в отсутствии той «воспитанности» (внутренней и внешней), которую Вы так цените. Но постигает же людей чума, и меня постигла жестокая прострация, гнусное состояние окостенения, оглушения, онемения. Всё проходило мимо и никакие силы не могли бы заставить меня делать то, что делать было необходимо. Сейчас всё это — позади, и я чувствую какую-то особенную послеболезненную бодрость. Мне очень тяжело, что мое молчание могло Вас навести на ложные предположения. Я долго и тяжко спал. Спящие не ходят на почту. (Я, 1932 г. — Но едят.) Прошу этому верить.
<Вдоль правого поля:> NB! Ненавижу слово: бодрый. Фокс-террьер — бодрый. А в общем — всё письмо — послеобеденная добрость.
* * *
Я возвращаю Вам письма дабы у Вас была полная уверенность в том, что они — не у меня. Я оставил только одно — последнее, переданное Вами в день отъезда. Оно мне дорого, как завершение какого-то пути, как последнее слово удаляющегося голоса. Впрочем, если Вам не по себе от этого листочка в моих руках — верну его тотчас.
* * *
Я шлю Вам (заказным)
1) 2 конверта с документами
2) тетрадь 21 г.
3) Стихи 17 г.
4) «–––» 18 г.
5) Две записных книжки
6) Книги Ахматовой
7) Юношеские стихи
Лиловую книжечку, куда Вы записывали мне стихи, я оставил. Не в виде документа или памятки, а просто как кусок жизни переплетенный в кожу. (Я, 1932: какой в этой фразе (и образе) — жир!) Если это не по праву (не «законно») — напишите, пришлю.
<Вдоль верхнего, левого и нижнего полей:> Противная ассоциация с порнографическим <пропуск одного слова> переплетенным в женскую кожу (с груди). И еще: этот «кусок жизни» — просто сердце: живое мясо души. Не сомневаюсь, что наряду с остальным, моему корреспонденту сильно нравилась сама видимость книжки: темно-синий сафьян, в каковом, кстати, для себя никогда не пишу. Так, в последний раз оправдалась моя о нем «ощупь», так в первый раз его ощупь — на мне — удовлетворилась.
* * *
Корректуру «Ремесла» (в сверстанном виде) высылаю той же почтой. Ради Бога — не задерживайте и верните Durch Eilboten [105] и заказным. Книга появится в конце ноября и будет хорошо отпечатана, не беспокойтесь.
* * *
Если напишете — отвечу без промедления. Я проснулся. У меня отшибло память на личную жизнь. Помню человеческое и общее. И Вас помню на балконе, лицом вверх и глазами в ночное черное небо, равно безжалостное для всех.
* * *
Белый шлет Вам привет и просит стихи в «Эпопею». Сообщите, какие печатать. Как Ваша литературная работа? Гейне переводите? Из записных книжек не хотите чего-нибудь смастерить?
Я посылаю Вам на этой неделе 20.000 германских марок. Вы живете в стране со зверской валютой, и, представляю себе, как это мало. А Гика?
Есть у Вас новые стихи? Пришлите, пожалуйста, по старой памяти.
Желаю Вам добра
Ваш
Берлин, 29.10.22.
(для ясности 29-го октября 1922 г.)
* * *
Все люди берегли мои стихи, никто — мою душу. (1932 г.)
ЧЕХИЯ
ЗАПИСИ ИЗ ПЕРВОЙ ЧЕШСКОЙ ЧЕРНОВОЙ
(зеленая с черным: зебра)
Слева, в виде эпиграфа:
«От сего, что поэт есть творитель, не наследует, что он лживец: ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь МОГЛА и ДОЛЖЕНСТВОВАЛА быть».
Тредьяковский[106]
* * *
— Начинаю эту тетрадь в Чехии, в горах у лесника — без адреса — (6-го нового августа 1922 г.
* * *
Первый стих: Сивилла
(Сивилла: выжжена, сивилла: ствол)
* * *
Невошедшие строки (варианты)
…Битв… ибо веком сглазив
Вечным — навек взошел
В тело (столбняк и кладезь) —
Фебовой флейты ствол.
<Справа от четверостишия, поперек страницы:> NB! сглазив — как наказав: наказав вечным веком, бессмертием.
* * *
Битв… ибо зраком сглазив
Вещим —
* * *
Голос и кость
(Сивилла)
* * *
Проточные жилы (рек)
* * *
Разрозненные голоса
Арфы Давидовой
* * *
— — по дорогам
Яблони сторожевые
* * *
Ибо на тебе, шиповник.
Капли сердца моего
* * *
Так,
Кануть безвестно!
Элизиум! Братство лесов!