«Что с ним сделала жизнь». Жизнь, — но ведь это вёсны и лета и осени и зимы, и разливы рек, т. е. опять вёсны — и лета — что они с нами — нам — делали, кроме доброго?
«Что со мной сделала жизнь» — стихи.
* * *
Люби другое, и страдать будешь от другого — и страдать будешь по-другому: по-своему: родному <сверху: высокому>.
* * *
— Просквозило всю голову!
(на горе)
* * *
Встречи с П<астерна>ком, на платформе, ожидая поезда в Прагу.
* * *
Моя душа теряет голову.
* * *
Памятью и рассудком помню, что есть другая жизнь — горячая, где жарко. Сердцем — нет: оно всецело на службе моих горных подъемов (т. е. ног, и легких, и лба).
* * *
Весну этого года я увидела черной, в темноте, скорей услышала, чем увидела — в шуме разлившегося ключа, поздно вечером, когда уже ничего не видно.
* * *
Это книга отрешения: платье всё время падало, я его вяло удерживала — и вдруг задумалась, загляделась, а оно — <пропуск одного слова> — скользнуло и вот — кружком как пес у моих ног: жизнь.
* * *
Быть действующим лицом — да, если бы не с людьми! В лесу, например, — действующим лицом.
Мне плохо с людьми, потому что они мне мешают слушать: мою душу — или просто тишину.
Такой шум от них! Без звука. Пустой шум.
* * *
Знаю, что весна со мной сотворит — что не знаю (то, чего еще не знаю).
* * *
Запись моих близоруких глаз.
* * *
Я знаю, что за облаком — боги. Два слова во мне неразрывны: боги и игры. А наших земных игр не люблю: ни взрослых, ни детских.
* * *
Почему такая свобода во время сумерок? Уверенный голос, шаг, жест. А я знаю: лицо скрыто! Свобода маски. Мне в жизни нужно, чтобы меня не видели, тогда всё будет как <пропуск одного слова>. Исчезнуть, чтобы быть. (Не смерть ли?)
* * *
Я не больной. Больной неустанно меняет положение, потому что дело не в кровати, а в нем. Я металась, пока не напала на одиночество (единственный бок одиночества). Следовательно, дело было в кровати, а не во мне.
* * *
6-летний мальчик, сын режиссера, целует ручку. Ах, если бы не режиссера сын, а сапожника! — Сам —
(NB! Странно: переписываю эту запись — речь о Лелике Т<ур>жанском [110] — как раз в день его шестнадцатилетия: 25-го июля 1932 г. Он более чем когда-либо «целует ручку». В мифологию больше не играет, но танцует на балах.)
* * *
Моя душа слишком ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.
* * *
Черный. Белый. Темный и светлый мне нужнее: больше дает. Думаю — п. ч. черный существует еще и как разряд: густоты, степени жара и пр. (Черный: жаркий: густой: резкий — ), т. е. как ряд определенных присутствий, мне ненужных, лишних, м. б. враждебных.
Черный: ряд (свойств и вещей), темный — всё.
* * *
Так, вопрос цвета решать светом, степенью света. Это я почувствовала осенью.
* * *
— Шум надувающихся и проносящихся ручьев. — Этого слова я искала вчера, проходя темным вечером по деревне. Черный остов церкви, запах березового лыка (размоченных ливнями плетней) под ногами вязь, грязь, — и справа и слева, вдогон и в обгон — шум надувающихся, торопящихся, проносящихся ручьев.
* * *
Думаю, что из всего что на свете видела и не видела я больше всего люблю Сицилию потому, что воздух в ней — из сна. Странно: Сицилию я помню тускло-радужной, <пропуск двух-трех слов>. Знаю (памятью), что в ней всё криком кричит, вижу (когда захочу) бок скалы ощеренный кактусами, беспощадное небо, того гиганта без имени под которым снималась: крайность природы, природу в непрерывном состоянии фабулы, сплошной исключительный случай, а скажут при мне Сицилия — душевное состояние, тусклота, чайный налет, сонный налет, сон.
Запомнила, очевидно, ее случайный день и час, совпавший с моим вечным.
Помню дорогу, мощеную пластами как реку — пластами — постепенную, встречного осла с кистями и позвонцами, сопутствующие холмы с одним единственным деревцем, кислую марсалу и кислый хлеб. И монастырю, в который мы шли (развалинам) и дороге, которой мы шли и дню, в который мы шли — всему этому, очевидно, было имя, (иначе бы не было: который). А вот — память взяла и забыла, переместила бренную (данную) дорогу, день, час в совершенный: сновиденный мир.
* * *
Сицилию я помню Флоренцией, в которой никогда не была.
* * *
А м. б. только всего — ранняя сицилийская весна.
* * *
У меня летом была отчаянная мысль: я так люблю эту березу, но я буду замерзать под ней зимой — она <фраза не окончена>
И то же с моим колодцем, под горкой, пастернаковским, из которого в ведре несу — ведрами ношу! — луну: упаду — только повышу уровень…
Значит: обман: это мое сознание: как оно меня любит! Значит: себя — тешу.
А потом поняла: они тоже беззащитны, они тоже ничего не могут, нам вместе холодно, страшно и т. д., не они, а я — должна их защищать. — Стихи. —
* * *
Непроспавшееся небо, точно протирающее глаза верхом руки.
* * *
(Начало февральских стихов к Б. П.)
* * *
Узнать у А<льтшулле>ра [111] наибольший диапазон человеческого голоса. Хорошо бы у кого-нибудь — нечеловеческого.
* * *
Так нового века Патрокл и Ахилл
Мы свято друг другу явили
Что могут — в железном сознании КРЫЛ —
Последние силы и жилы.
* * *
Я сейчас в первый раз в жизни понимаю что такое поэт (стою перед лицом поэта). Я видала людей, которые прекрасно писали стихи, писали прекрасные стихи. А потом жили, вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки: не только жили: наживали (-лись). И достаточно нажив разрешали себе стихи (как маленький чиновник — поездку на дачу — после целой департаментской зимы). И, естественно — месяцы и месяцы жильничества (лучше бы — жульничества!), скопидомства (-душства) — небытия! — т. е. зная, что им стихи стоят, в какую копеечку им самим влетели, и естественно, говорю, требовали за них с окружающих непомерной платы: кадил, коленопреклонения, памятников заживо, множа то малое, что дали на всё в чем себе отказали и этот счет предъявляя.
И я, жалея в них нищих, галантно кадила — и отходила. Я ведь многих, многих поэтов знала. И больше всего любила, когда им просто хотелось есть — или просто болел зуб: это человечески сближало. Я была НЯНЬКОЙ при поэтах — совсем не поэтом — и не Музой! — молодой (иногда трагической!) нянькой. — Вот. — С поэтами я всегда забывала, что я — поэт. А они, можно сказать — и не подозревали.
Вы, Пастернак, в полной чистоте сердца — мой первый поэт, т. е. судьба разворачивающаяся на моих глазах, и я так же спокойно (<пропуск одного слова>) говорю Пастернак — как Байрон. Ни о ком не могу сказать сейчас: я его современник, если скажу — польщу, пощажу, солгу. И вот, Пастернак, я счастлива быть Вашим современником. Читайте это так же отрешенно, как я пишу, дело не в Вас и не во мне, это безлично, и Вы это знаете. Исповедуются не священнику, а Богу. Исповедуюсь (не каюсь, а воскаждаю) не Вам, a Daemon’y [112] в Вас. Он больше Вас, но Вы настолько велики, что это знаете.
Последний месяц этой осени я <пропуск одного слова> провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, — и вот, на нашей крохотной станции — ожидание поезда. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс.) Ходила взад и вперед по темной платформе — далё-ёко! И было одно место: фонарный столб — без света — это было место встречи (конец платформы), я просто вызывала Вас сюда, и долгие бок о бок беседы, никогда не садясь, всегда на ногах.
В два места я бы хотела бы с Вами: в Weimar, к Goethe и на Кавказ (единственное место в России, где я мыслю Гёте).
Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходны, как тот фонарный шест, — который всегда встанет, на всех моих путях. В начале темноты, в конце платформы.
Тогда осенью я совсем не смущалась, что Вы этого ничего не знаете — видите, не писала же, и не написала бы никогда, если бы не Ваше письмо, — не потому что тайна, а потому что Вы всё это сами знаете — может быть только с другого конца: по ту сторону платформы. (Там где кончается платформа начинается Пастернак. Формула той платформы. Той осени. Меня той осени.)
«Хочу» — можно и расхотеть, хочу — вздор. У меня и в детстве не было хотений.
«На вокзал» было: к Пастернаку, я не на станцию шла, а на свидание (надежнее всех, на которые когда-либо… Впрочем, мало ходила: не снисходила: пальцев одной руки хватит… Но об этом потом — тогда — или никогда)… Вы были моим счастливым свиданием, Пастернак.