— Мы все. Мама, Коля, Наташа. И я тянул.
Анна Мокрецова не стала запираться. Беседа с ней продолжалась на основе полной откровенности.
Вытирая концом головного платка набухшие глаза и путаясь в словах, она торопливо рассказывала:
— Ведь мне после него тюрьма раем покажется. Я еще не верю, что он мертвый. Всю зарплату пропивал. А какая она у меня? Посудница на кухне. Если бы там не ела, да в кошелке домой не приносила, умерли бы. Хлеб — весь оттуда: куски, что на тарелках остаются…
Она всхлипнула.
— Посмотрите кругом — жизнь-то какая? Девчонка, глядишь, в семилетке, а у нее туфли на высоком каблуке и чулки капроновые, а на парне костюм за сто рублей. Или на соседей поглядишь: в кино идут, в театр, квартиры получают, новоселье… А тут, как в другой земле живешь. Людей таишься, все смолчать стараешься, грязь свою прячешь от людских глаз. А что бы не жить? Бухгалтер он, образованье дали ему, в люди вывели. Дом у нас свой. Чего не хватает?
— Да если б только пропивал, а то издевался. Домой к детям не хотелось идти. Из синяков не выходила. Зальет глаза и начинает. Я, говорит, несчастный. Неизлечимый. Я дипсоман. Водка, говорит, мне жизнь сохраняет. Без нее я сразу помру. Я, кричит, знаю, ты давно ждешь, когда я недвижный буду.
Не выдержишь и скажешь ему что-нибудь. Тогда он хватает что попало — и в меня. И у соседей от него пряталась, и дома не ночевала. Бабка тут одна, через двор, оставляла жалеючи. А потом сына стал бить. Приневоливал бутылки порожние собирать. Иди, говорит, в парк к маслозаводу. Ну, а мальчик уже большой. Взял один раз в руки топор и говорит: «Не подходи!» А взгляд такой, что муж пьяный-пьяный, а сразу из дома ушел. А то выйдет, бывало, на улицу, ляжет на снег и лежит. Если не придешь поднимать, он вернется и кричит: «А-а, змея, тебе муж не нужен, хотела, чтоб замерз!» И драться. А если втащим в дом (всей семьей приходилось, он тяжелый), он опять: «А-а, змея, занадобился тебе муж!»…
Решили мы к осени на одежонку детям собрать. Стали брать с галантерейной фабрики на дом коробки клеить. Сядем вечером, я и дети, даже Степка, и клеим. Заработали немного. Так он стал требовать, чтобы ему отдали…
Прихожу вчера. Вижу произошло что-то. Большие молчат Степка всхлипывает, а громко плакать боится. Глянула, а на столе копилка Степкина разбитая. Полгода на железную дорогу собирал. Игрушка такая. А он пьяный сидит. Весь в грязи. Выгреб мелочь и напился. И пока, видно, по дождю шел, в каждой луже побывал. Завалился он на мою кровать в чем был, не раздеваясь. С ботинок на матрац течет. Стала я его разувать. Вроде спит. Один ботинок сняла. Начала другой стаскивать, а он ка-ак двинет меня ботинком в лицо. Я так и залилась кровью. Не спал. Притворялся. Подбегает Степка.
— Ты за что маму?!
А он и Степку, да так, что мальчишка в угол отлетел и воздух ртом хватает.
Закричала я не своим голосом, бросилась на него, стала душить, а он сильный. Подбежали дети. Мы его прикрутили веревками к кровати, чтобы ногами не бил. Держу его за горло.
— Будешь, говорю, прощение просить?!
А он хрипит:
— С-сама развяжешь. А как р-развяжешь, я тебя убью. За тебя, говорит, много не дадут.
И плюнул мне в лицо.
Откуда у меня только сила взялась. Душу его и думаю: «Дадут тебе срок, ты через год опять придешь, спишут тебя. Ты будешь еще хуже. Нужно с тобой совсем…»
Посинел он и глаза подкатил. А потом мы его все подтянули на веревке в коридоре — вроде сам повесился. И не верим, что одни…
До суда Мокрецова оставалась на свободе. Незадолго до рассмотрения дела из деревни в прокуратуру пришло письмо. Писали отец и мать умершего.
«Мы не осуждаем Анну, — читала Карасева. — Мы стыдимся, что у нас был такой сын. Мы хорошо знали его и жалеем, что из-за него теперь может пострадать Анна».
Старики взяли на воспитание дочь Мокрецовой. Сыновья остались с матерью.
Дело разбиралось при переполненном зале. Слушатели едва верили, что Григорий Мокрецов — не выдумка. Он представлялся подобием ископаемой окаменелости.
Впервые за многолетнюю практику прокурор просил суд назначить за умышленное убийство условную меру наказания.
ЧП вошло в райотдел утром через комнату дежурного в образе кокетливо одетой дамы лет тридцати. Длинными холеными пальцами дама вытащила из маленькой сумочки лист, сложенный вчетверо, и положила на стол.
Издерганный за время ночного дежурства телефонными звонками и сумятицей, капитан молча развернул бумагу.
«Вчера в 22 часа, когда я возвращалась домой из кино, двое неизвестных отобрали у меня горжетку из черно-бурой лисицы. Ее стоимость 200 рублей. Прошу принять меры».
Новость была весьма скверной, а капитан очень устал. Он даже не ощутил желания указать потерпевшей, что подать заявление можно было значительно раньше.
На место происшествия выехали оперуполномоченный уголовного розыска Квашнин и участковый Середа. Никаких серьезных надежд с этим выездом они не связывали. Потерпевшая Струнская объяснила, что сопротивления преступникам не оказывала, а значит, не приходилось рассчитывать на то, что будут найдены какие-нибудь вещественные доказательства — оторванная пуговица, случайно оброненная перчатка или еще что-либо подобное.
На одной из улиц Струнская указала киоск, из-за которого вышли неизвестные, а метрах в пяти от него — дерево, возле которого ее остановили.
Тротуар был удручающе чист. Киоск, заново покрашенный к весне, сверкал свежей зеленью стен.
За три дня оперуполномоченный и участковый облазили все скупочные пункты и комиссионные магазины города, надеясь увидеть среди выставленных вещей горжетку. По словам потерпевшей и ее домработницы, горжетка имела характерные приметы: маленькую зеленую пуговицу, пришитую к подкладке, и петельку из плетеного шелкового шнурка, взятого из полуботинка мужа. Мех на кончике хвоста был белый.
В воскресенье Квашнин полдня ходил по рынку-толпе, куда преступники могли принести горжетку для продажи.
Поиски не имели успеха.
И все же Квашнин и Середа не думали сдаваться. Оба они надеялись, что горжетку еще могут принести в один из скупочных или комиссионных магазинов. В каждом из них Квашнин оставил свой телефон.
В понедельник вечером начальнику милиции звонил муж потерпевшей, видный хозяйственный работник, и справлялся, пойманы ли преступники. Начальник вызвал Квашнина, и тот стоял перед майором, виновато опустив руки и с отвращением слушая собственные оправдания.
Ночью старший лейтенант возвращался домой мимо спящих зданий и, глядя на тени, падающие от голых ветвей на фасады, устало думал, что тем, кто спит за этими стенами, нет никакого дела до того, украли у Струнской горжетку или нет, как нет дела и до того, что ему, Квашнину, необходимо эту горжетку найти. Талая вода звонко и неторопливо падала сквозь прутья решетки на дно глубокого водосточного колодца. Неторопливо текли грустные мысли Квашнина.
Наутро он проснулся свежим. Вчерашней безнадежности не было.
Он упрямо, один за другим, стал обзванивать комиссионные и скупочные магазины.
Долго звонить не пришлось. Заведующий одним из магазинов равнодушным тоном сообщил, что минут пятнадцать назад принял на комиссию чернобурку, сданную мужчиной лет двадцати пяти.
Участковый Середа, молодой длинный парень, работавший в милиции около года, по выражению лица Квашнина понял, что есть новость, а услышав ее, состроил гримасу:
— Мало ли сдают горжеток! Вот если бы сдали именно ту, с зеленой пуговицей и плетеной петелькой, тогда бы другой разговор!..
С тех пор как сержант Середа стал заочником юридического факультета, он усвоил скверную привычку больше сомневаться, чем надеяться на успех, хотя распоряжения продолжал выполнять толково и энергично.
Через несколько минут Квашнин и водитель сидели на мотоцикле с красной окантовкой. Вскоре они остановились в переулке, где располагался магазин. Водитель остался у мотоцикла, Квашнин пошел в комиссионный.
В райотдел старший лейтенант вернулся с ехидной улыбкой на губах:
— Сообщаю вам, сержант Середа, что на подкладке горжетки пришиты пуговица зеленого цвета и петля из шелкового ботиночного шнурка.
— А кончик хвоста?
— Представь, Середа, белый!
Горжетку взяли из магазина и предъявили, с соблюдением необходимых правил, сначала потерпевшей Струнской, а затем — домашней работнице.
Когда Струнская увидела на столе среди двух других горжеток, взятых временно в универмаге под сохранную расписку, свою, она не выразила радости, даже не спросила, когда ей возвратят пропажу.
«Эта фифочка полагает, вероятно, что, придя за своей вещью, делает нам одолжение», — сердито думал оперуполномоченный, составляя протокол опознания.