– Но ведь все это, кажется, американские музыканты?!
– Со дэс нэ, в современной Америке наиболее талантливые композиторы и музыканты – негры по происхождению. Именно им принадлежит крупнейший вклад в развитие музыкальной культуры этой страны. И Соединенные Штаты обязаны прежде всего музыкальному гению негров, их необыкновенной творческой одаренности, поразительной их талантливости. И в Америке и далеко за ее рубежами известны имена бесспорно ведущих композиторов и исполнителей Дюка Эллингтона, Чарлза Мингуса, Каунта Беси, Колимана Хаукинса, Бена Уэбстера, Рей Чарлза, Поля Робсона, Нат Кинг Кола, Сачмо-Луи Армстронга, Эллы Фитцджеральд, Лины Хорн, Майлса Дэвиса, Гарри Белафонте и многих других. Все они – негры. И родиной прославленного музыкального творчества является Нью-Орлеан, центр негритянского населения. Здесь впервые возникли и облетели всю землю самобытные нью-орлеанские мелодии, которые уже в пору их рождения стали называть «живыми легендами» и душой которых являются негритянские фольклорные песни.
Тосио сан продолжает называть все новые имена негритянских музыкантов – виртуозов вокала, тромбона, саксофона, трубы, рояля, названия песен и мелодий. И во всем этом обнаруживалось свидетельство необыкновенной популярности современной музыкальной культуры американских негров в Японии.
– Замечали ли вы, какое неповторимое обаяние таит в себе соединение струнных звуков контрабаса и саксофона, особенно альта, например, в лирическом исполнении Колимэна Хаукинса, мастерство которого в таких вещах, как «Десафинадо», «Когда были», «Невзгоды человека», представляется мне каким-то чудодейством. Живое дыхание его альта, интимность тембра и какой-то внутренний, душевный ритм создают истинно поэтическое настроение. Его одухотворенная тональность, эмоциональная окраска, его нюансированные звукописи являют собой подлинное волшебство. И все это рождается металлом, в сущности куском железа или меди.
Голос Тосио сан на какое-то мгновение умолкает, будто мысленно переносится в свою стихию объемного, стереофонического звучания столь любезной его сердцу, чарующей мелодической палитры.
– А приходилось ли вам слушать голос и фортепьянную интерпретацию гениального негра Рей Чарлза, слепого композитора и певца, его полные драматизма и душевности песни, в основе которых лежит негритянский фольклор; песни, проникнутые волнующей экспрессией, трагизмом и призывом. Рей Чарлз достигает в исполнительском мастерстве того звукового рисунка, который определяет весь стиль его музыкальности.
Позднее, уже в Нью-Йорке, мне не однажды пришлось бывать на концертах Рей Чарлза, восхищаться его глубоко самобытным искусством, корни которого уходят в народное песенное творчество Южных штатов Америки. И к числу его самых волнующих вещей, несомненно, принадлежит песня о Джорджии, земле цветных, где в неволе, в извечном гонении не смолкают их стенания под беспощадным бичом тиранствующих белых плантаторов. И американская пресса вынуждена признавать не только поразительную одаренность Рей Чарлза, но и репортаж своих корреспондентов о том, что слепой певец, в больших черных очках, которого друзья ведут под руки, появляется в рядах негритянских демонстрантов на улицах Алабамы и Джорджии.
– И разве не поразительно, – продолжает Тосио сан, – что самые простые и самые сложные музыкальные композиции, в основе которых неизменно лежат всего лишь семь элементарных тонов и пять полутонов, звучат столь различно, каждая в своей неповторимой оригинальности, в своем мелодическом ключе, образуя огромный, неисчислимый мир песен и ритмов? И это чем-то напоминает собой творения живописи, палитра которой также возникает из небольшого числа цветов, изначально очень ограниченного спектра красок. И здесь мы видим свой цветовой ритм, свою клавиатуру. Ритм музыкальный, ритм в красках. Ритм во всем: в звучании, материале, форме…
Эти высказывания Тосио сан воскресили в моей памяти строки когда-то прочитанного рассказа А. П. Чехова «Дома», где говорится о семилетнем мальчике: «Из ежедневных наблюдений над сыном прокурор убедился, что у детей, как у дикарей, свои художественные воззрения и требования своеобразные, недоступные пониманию взрослых. При внимательном наблюдении взрослому Сережа мог показаться ненормальным. Он находил возможным и разумным рисовать людей выше домов, передавать карандашом, кроме предметов, и свои ощущения. Так, звуки оркестра он изображал в виде сферических, дымчатых пятен, свист – в виде спиральной нити… В его понятии звук тесно соприкасался с формой и цветом, так что, раскрашивая буквы, он всякий раз неизменно звук Л красил в желтый цвет, М – в красный, А – в черный и т. д.
– Не менее поразительно и то, что искусство дирижера сводится, в сущности, всего лишь к четырем компонентам, построенным на чередовании темпа и громкости: быстрее, медленнее, громче, тише. Все остальное обычно выражено в нотах. И тем не менее столь ограниченные на первый взгляд возможности не помешали, например, Тосканини стать гениальным дирижером, так же как Хокусаю – сделаться бессмертным живописцем.
Заговорили о музыкальных инструментах и национальных мелодиях. Тосио подчеркнул приверженность японцев к миниатюре, малым формам, но указал и на пристрастие воинственных кругов к экспансионистской масштабности,
– В Японии почти не распространен такой прекрасный инструмент, как гармонь, с ее певучестью и задушевным строем, – с налетом меланхоличности и лукавством сказал Тосио.
– Почему же? – спросил я собеседника, который, кажется, ждал моего наводящего вопроса.
– Для гармони нужен простор не только в душе, но и в пространстве, а по мнению наших «дирижеров», японский архипелаг не позволяет «растянуть» гармонь – «локти упираются» либо в Курильские острова, либо в страны Юго-Восточной Азии…
– А может быть, следовало бы попробовать губную гармонику?
– Да, в этом есть смысл. Но после того, как экстремистски настроенных «гармонистов» ударили по локтям, губной инструмент привлек к себе внимание, только не всем он подходит – у некоторых наших музыкантов слишком выдаются зубы, из-за которых певучесть все время превращается в мелкую дробь…
– Не лучше ли тогда перейти на ударные инструменты?
– По крайней мере, пока еще челюсти целы, об этом надо им серьезно поразмыслить. У некоторых японцев любой разговор переходит на тему о «жизненном пространстве», «необходимости новых рынков» и т. д.
– Разве не о чем более говорить?
В поведении японцев есть крайне симптоматичные детали. Когда они из разных мест страны собираются вместе, у них обмен новостями длится не более десяти минут, а потом начинаются повторения. Они жалуются на скудость новостей из-за того, что Япония «слишком малая страна», у нее «ограниченное жизненное пространство».
Тосио сан, заметив, что ему пора возвращаться домой, встает с бамбукового кресла и очень изящно делает прощальный поклон, произнося при этом слова признательности за гостеприимство и внимание. Уже поздний час, и пора «разъединить рукава кимоно» – знакомый мне образ японской литературы, выражающий расставание.
– Позвольте мне надеяться, – добавляет он, – на благоприятную возможность вновь встретиться с вами и продолжить нашу беседу о японском искусстве и лучше познакомиться с вашими эстетическими взглядами.
В свою очередь я благодарю Тосио сан за его дружественный визит, за прелестные цветные листы Утамаро, за ценную для меня беседу о японском искусстве.
Вершины деревьев уже окутал морской туман, густой и темный, и это придает многоярусным кронам свой необъяснимый, загадочный вид. Едва заметно надвигается серая тишина. Скалистый берег прячется во мгле, все более скрывая от наших глаз свои первородные очертания. И только шум моря, неутешные волны беспрестанно продолжают тихо нашептывать свою недосказанную легенду.
И в памяти всплыли запомнившиеся стихи древнего поэта:
Тысячу лет с половиной прошли, –
Быстро идут года,
И только на отмели шум воды
Таков же, как и тогда.
И облака остались такими же, как и сотни лет назад, От них по-прежнему исходят на землю мир и тишина.
Мы выходим из дома и оказываемся на тропинке, выложенной остроконечными скальными плитами. С морского простора веет солоноватой свежестью. Над нами ветви могучих вековых криптомерии и хвои, а несколько поодаль сиротливо прильнули друг к дружке белые березки. Вокруг первозданная, таинственная тишина. И каменистый берег этот, и непрестанно пенящиеся волны, и вековые гиганты криптомерии не имеют каких-либо заслуг в знаменательных свершениях и вряд ли связаны с прославленными подвигами к баталиями, а непосредственно являют нам прелесть прекрасного в природе, в земном бытии человека. «Государства гибнут, а горы и реки остаются», – вспомнилась мне японская поговорка. И у россиян, тоскующих по грибным лесам, лишь сладко и больно щемит сердце от мыслей о белых березах. И перед моими глазами возник такой же дымчатый вечер в березовой роще Подмосковья, и грусть вселилась в сознание, грусть по внуковской земле, по едва колышущимся теням деревьев на дороге, причудливым, как таинственные иероглифические письмена на древней бронзе: пролетающие вдали отсветы, а за ними, в чаще, – заповедные тайники с грибным сыроватым запахом. Что-то родное, очень близкое видится мне в этом снежном тумане, нависшем над горными склонами и пологим скалистым берегом, и в беззвучно надвигающейся ночи. И мне нестерпимо вспомнился дом в подмосковном Внукове, простой бревенчатый сруб, где меня дожидаются белостволые березы и задушевность атмосферы у чарующего кострового огня под их кудрявыми кронами, голубые, серебристые ели, туманные весенние закаты, книжные стены – неизменные друзья.