Через Черняхов и Житомир, через Радомысль и Коростышев. Мимо запертых городских ворот, мимо ворот, распахнутых настежь, за которыми — гарь и трупный тлен…
— Ой, пане зацный, что же теперь будет?
— Ой, не тот я хмель зеленый — по тычце не вьюся;
Ой, не тот казак Хмельницкий — с ляхами не быося!
— А где ж твои, Хмельниченко, вороные кони?
— У гетьмана Потоцкого стоят на прыпони.
— А где ж твои, Хмельниченко, кованые возы?
— У местечка Берестечка заточены в лозы.
Как я с вами, вражьи ляхи, не по правде бился,
Пустил коня вороного — мост и провалился…
Через Вышгород и Борщаговку к высоким днепровским склонам, к золотому блеску лаврских куполов.
Я возвращался домой — к дому, которого у меня никогда не было.
Нерадостно встречала родина последнего кнежа Горностая.
Странного чужака в немецкой одеже, зачем-то спешившего в Киев. Сбившегося с пути Илочечонка, сына ягуара, для которого мир оказался слишком широким.
По Крещатику шли литовцы. Крепкие парни в покрытых пылью серых камзолах, с мушкетами на плече, в одинаковых стальных шлемах. Стоптанные сапоги врезались в стертый булыжник.
Шли.
Время остановилось, покатилось назад, словно не было этих трех веков, не реяли иноземные штандарты над полуразрушенной крепостью, не пили чужие кони днепровскую воду.
Но так только казалось. Время не повернешь вспять, и Януш Радзивилл, великий гетьман литовский, не жевал крепкими зубами хлеб, поданный ему на золотом блюде. Ветер нес знакомый запах гари — догорал Подол, начисто сожженный в многодневных боях. Невысокие приземистые дома на Крещатике зияли пустыми окнами, с улиц еще убирали трупы.
Киевский полк дрался до последнего, чтобы не пустить чужих ландскнехтов в древний город, когда-то преданный такими, как мой предок, великий боярин Васыль Волчко. И теперь победители старались не расходиться, не покидать строй, не заходить в темные переулки. Януш Радзивилл напрасно взывал к киевлянам, обещая порядок и милость.
Война не кончилась. Война громыхала совсем рядом, под городом, где все еще дрались остатки киевского ополчения. Война гремела пушками под Белой Церковью, где capitano Хмельницкий все-таки сумел остановить коронное войско.
* * *
За Почтовой площадью было безлюдно. Я медленно пошел наверх, по крутому склону, застроенному неказистыми мазанками. Люди еще прятались, не решаясь выглянуть наружу. Ворота Лавры, где я только что был, никак не хотели открываться. Пришлось долго упрашивать, объясняться, искать того, кто смог бы ответить на мой вопрос.
Мне все-таки ответили — удивленно, с пожатием плеч. Француз-паломник не появлялся под лаврскими куполами. Ни француз, ни немец, ни иной латинщик.
Я это знал, но все-таки почему-то надеялся. Славный пикардиец верен слову, и если все-таки случилось чудо…
Оно не случилось, и лаврские ворота с глухим стуком захлопнулись передо мной.
Я ждал тишины, но на большой круглой площади перед Софией шумела толпа. Высокий помост, вокруг него —зрители…
Не может быть!
Здесь, сейчас, в полусожженном, разоренном войной городе!
Они играли. На миг вновь почудилось, что время остановилось и сейчас на дощатый помост гордо выступит Кардинал, чтобы получить пинка от неунывающей Коломбины. Затем настанет черед Испанца в черном камзоле со шпагой при пупе…
Я протолкался ближе, к самому помосту. Чуда не случилось и здесь. Актеры были другие, и роли иные, и все шло совсем не так…
Хотя почему не так?
Испанца не было, зато на помосте подкручивал огромные рыжие усищи Поляк в желтом жупане до пят и шапочке с красным пером. На лице — презрительная гримаса, сапог с огромной шпорой топает о помост.
А цо тут за галаце?
Hex дзембло везме пшеклентых козаце! Идзьите, хлопи, несить вудки свому пану, а я тут краковьяку вытанцовывать стану!
Дружный рев был ответом, и я вновь вспомнил площадь Цветов. Ох, не досталось бы актеру! А поляк хмурит брови, высокомерно поглядывает на возмущенных зрителей.
А цо, Панове?
Быдло вы естем загонове!
Же бы вы знали, цо я естем з дзяда,
Из прадзяда шляхтич уродзеный!
Над вами всеми Богом поставленный!
Ну, это уже стерпеть никак невозможно! Сейчас его будут бить! Интересно, кто? Ага! Вот и он. Тоже усы, но черные. Шаровары, красный кушак, черкеска…
То что за собачее я чую слово?
Погляньте на того ляха, панове!
Те ляхи над казаком ждут смерти,
Щоб в домовину скорийше заперты!
Так это же Запорожец!
Быв татар я без устану,
А теперь и ляха быты стану.
А може, его вовсе и не быты,
Краще живцем кожу злупыты?
От тепер я дождався,
Що пан зацный мени достався!
Ну, кажется, все в порядке! Уже лупит. Все, можно уходить! Зрители кричали, били в ладоши, радостно ухмылялись даже литовские ландскнехты, заглянувшие на шум. Им тоже не за что любить панов зацных.
Я оглянулся. Вот сейчас в толпе мелькнет знакомая черная накидка…
— Если ты поп — сотвори чудо. Сделай так, чтобы мы встретились! Мы… Ты и я… Это неправильно, чтобы так — навсегда! Неправильно!..
— Киев. Август и сентябрь. Я буду там…
Сегодня — пятое августа. Но чудес не бывает. Особняк Дзаконне, мертвое тело на окровавленном покрывале. Лица не узнать, но я хорошо запомнил ее руки. Очень хорошо…
…И до конца дней мне не понять, КТО заглянул ко мне в гости тем вечером, чтобы подарить проклятую гитару. Тогда я почти поверил ее голосу.
Почти…
А может, Обществу служат не только живые? Может, братья уже побывали в Промежуточном Мире, в обители ангелов, где нет ни прошлого, ни будущего, ни жизни, ни смерти?
А все-таки жаль, что мне не увидеть Коломбину! Я бы даже не стал расспрашивать о подарке, о том, знала ли она…
Я — не судья.
Я — подсудимый.
— Пану немцу не понравилось? Пан немец совсем не смеялся!
Я очнулся. Худая девчушка в ярком платье держала передо мной большую шляпу, полную медяков.
— Понравилось…
Тяжелая монета глухо ударилась о медь.
— Пан немец! Пан немец! — донеслось сзади. — Пан немец ошибся, пан немец кинул дукат!.. Я улыбнулся.
* * *
Софийские врата были открыты. Двое литовцев, сняв шлемы, крестились на сияющую золотом икону. В самом же храме оказалось неожиданно пусто и темно. Лики святых смотрели хмуро, погас блеск алтаря.
Служба еще не начиналась, но возле бокового входа я заметил невысокого старика в темной ризе.