— Донской монастырь, — улыбнулся Воино-Ясенецкий. — Самое, наверное, красивое место в Москве и во всяком случае — одно из самых таинственных.
— Вот оно что… Я слышал про этот монастырь. Ведь в нем как-то раз Гумилев просидел ночь и написал «Взгляни, как злобно смотрит камень…», — Андрей засмеялся.
— А ты не был в Москве?
— Можно сказать, что нет.
«И не буду. Да и есть ли она сейчас, Москва? Я никогда не увижу этого золотого древнего сердца России, я никогда его не почувствую. Я успел увидеть в жизни только одно — умирающий Петербург».
— Они постараются сделать все, чтобы уничтожить Москву и извести московский дух… Постой! — В комнате опять стало на мгновение темнее из-за того, что кто-то, проходя, заслонил окно. — Это он!
Отставя пачку историй болезни, Воино-Ясенецкий поднялся и вышел в сени — почти тут же Андрей услышал, как ударила входная дверь.
— Здравствуй, Степан. Я рад, что тебя так скоро нашли: я отправлял на поиски десять человек.
— Ты решил, Валентин? — В голосе вошедшего скользили мягкие придыхающие звуки. Чуть растянутые концы слов делали произнесенную фразу длиннее, чем она была в действительности. Это была очень своеобразная, но необыкновенно приятная манера речи.
— Нет, Степан, тяжесть моего креста по-прежнему не тяготит моих плеч. Степан, я хочу, чтобы с тобой ушел другой. Но я хочу не только того, чтобы он был в безопасности. Я хочу отдать его тебе.
— Где он?
— Там.
Послышались шаги: причем, как показалось Андрею, это были шаги одного только Воино-Ясенец-кого — он вошел первым. За ним, ступая бесшумно, несмотря на свои тяжелые кирзовые сапоги, вошел человек, при виде которого Андрей сдержал невольный возглас изумления.
Хранящее холодное и вместе с тем как бы странно сонное неподвижное выражение, лицо этого одетого в наброшенную поверх полуохотничьего-полувоенного френча меховую куртку человека показалось ему лицом Чингачгука — ожившей иллюстрацией детских книг.
Это было смуглое, широкоскулое неевропейское лицо — отчужденное выражение облекало в нем медально-точеные черты индейского вождя: даже расположение морщин казалось изначально отлитым в металле, вообще лицо это казалось скорее маской бронзового идола, чем лицом: было очень трудно представить эти черты в движении.
Когда незнакомец вошел вслед за Воино-Ясенецким в комнату, глаза в его лице, и без того узкие и небольшие, были дремотно полузакрыты веками. В следующее мгновение он взглянул на Андрея.
Детское сравнение с индейским вождем мгновенно вылетело из головы: Андрей почувствовал нечто наподобие резкого толчка, почти удара — этот удар исходил из непроницаемых своей угольной чернотой глаз, которые, одни, заняли все окружающее пространство. Потом снова появилось лицо, но глаза по-прежнему приковывали к себе все внимание — их взгляд был скорее неприятен: казалось, он скользил по телу и душе, выискивая и находя какие-то уязвимые места
Этот взгляд был мимолетно-быстр — почти сразу же незнакомец перевел глаза на что-то, находящееся за Андреем, и со смягчающей твердость голоса плавностью интонаций произнес:
— Отпусти его, Эшу.
Затем, отвечая на недоумевающий взгляд Андрея, неожиданно улыбнулся (это производило странное впечатление вдруг перелившейся в другую форму бронзы) и, как бы поясняя, добавил:
— Я попросил ее снять руку с твоего плеча.
— Да, случай тяжелый, в особенности из-за общего истощения, — произнес Воино-Ясенецкий, ставя на железную печку чайник.
— Плохая смерть — красная точка на лбу, красная точка на груди, — ответил ему незнакомец.
— Прокол плевральной полости, резекция ребер. Хотя сейчас я предвижу больше сложностей относительно психической стороны.
— Его души еще можно расплести. Он сильный. Я хочу его взять. — Со стремительной мягкостью повернувшись снова к ошеломленному Андрею, незнакомец неожиданно спросил: — Ты пойдешь со мной?
— Да. — Андрей сам не знал, откуда взялась та решимость, с которой его губы как будто сами произнесли ответ. Он невольно попытался приподняться навстречу наклонившемуся над ним незнакомцу, но тот мягким, но властным нажатием в плечо заставил его опуститься на подушку.
— Лежи! Дай левую руку.
На мгновение Андрею показалось, что севший рядом на кровать незнакомец хочет прощупать пульс — жест, которым эта небольшая смуглая рука легла на его запястье, удивительно напоминал Воино-Ясенецкого. Но прикосновение этой руки напоминало Воино-Ясенецкого чем-то еще — от нее шла ровная, успокаивающая сила.
— Ты знаешь, где я живу?
— Нет.
— Это далеко отсюда. Много дней пути. Русские называют это место Оленьими горами. Там есть большая река.
Рука Андрея лежала в руке незнакомца. Успокаивающе мягко слетали с узких губ фразы, казалось, обращенные к пятилетнему ребенку. Непостижимые, прощупывающие угольные глаза словно спрятались в сетке сдерживающих улыбку морщинок. Андрей неожиданно почувствовал себя ребенком, с которым только и надо говорить такими простыми, короткими фразами: от этого сделалось беспричинно весело и радостно, захотелось рассмеяться от странного, щекочущего ощущения счастья.
— Ты умеешь охотиться?
— Нет.
— Я научу тебя. Ты умеешь стрелять?
— Да.
Смеющиеся морщинки пропали: глаза черно скользнули по Андрею в узкой щели век.
— Это дурная стрельба. Забудь о ней. Я сам подберу тебе ружье.
«Дурная стрельба — в человека?..»
— Ты хочешь меня о чем-нибудь спросить?
— Нет, — твердо ответил Андрей, сам не понимая, отчего отвечает так, но знал наверное, что от него ждут этого ответа.
— Хорошо.
— Степан? — В голосе Воино-Ясенецкого, разлившего травяной чай в две жестяные кружки и державшего в руке третью, прозвучал какой-то вопрос.
Незнакомец, явно отвечая на этот непонятный Андрею вопрос, кивнул Воино-Ясенецкому, а затем, выпустив руку молодого человека, с юношеской легкостью поднялся на ноги.
Воино-Ясенецкий налил чай в третью кружку. Прежде чем сесть за стол, незнакомец взял кружку (именно ту, последнюю) и поднес ее Андрею: того поразила какая-то ласковая бережность, с которой незнакомец держал в руках этот грубый неживой предмет — впрочем, по этому жесту он понял, что для незнакомца вообще не существует ничего неодушевленного.
— Пей.
На столе появилась сковородка с неприхотливым местным блюдом — пресной лепешкой, замешанной без дрожжей на воде. Лепешки эти пеклись без масла — на раскаленной сковородке — и съедобны были только в теплом виде: остыв, они превращались в камень.
Воино-Ясенецкий разделил лепешку на три части, и Захаров, опять поднявшись, снова передал одну Андрею.