— Ты что, старче, белены объелся или уже успел приложиться изрядно? — удивленно спросил меня Мосальский.
— Я тебе покажу — старче! — я схватил его за грудки и крепко тряхнул, тут и голос вернулся. — Говори, Васька, куда царевну дели?
— Ой, князь светлый! — изумленно пробормотал Мосальский. — Извини, не признал, в таком-то одеянии. — Тут я тряхнул его еще раз для просветления мыслей и придания живости языку, и Мосальский сразу заговорил о деле: — Все хорошо с царевной.
— Что у вас, у изуверов, хорошим почитается? — спросил я строго.
— Жива царевна Ксения, жива и невредима, я ее приказал отнести от греха в мой дом, — ответил Мосальский.
Я немного успокоился, даже выпустил его кафтан из рук. «Вот ведь, хоть и худородный, а все ж таки князь, не какой-нибудь там Молчанов или Ахметка безродный, блюдет честь рода великокняжеского, которому испокон веку предки его крест на верность целовали», — подумал я с некоторой даже благодарностью, но тут одно слово из сказанных Мосальским пронзило память мою.
— Отнести?! — закричал я. — Рассказывай живо, как дело было!
— В общем, так, — со смущением начал Мосальский, — когда вошли мы к ним, они в одной комнате сидели, царица Мария как увидала нас, так без всяких слов схватилась за приготовленную склянку с ядом…
Тут я вновь схватил его, на этот раз за ворот, и закричал: «А следы от веревки на шее? Я все своими глазами видел, там, на площади!» — и тряс его, и все сильнее горло сдавливал, так и задушил бы, честное слово, своими руками бы задушил. А князь даже не защищался, видно, остатки совести говорили ему, что принял он участие, быть может, и невольное, в деле злодейском и богопротивном. Такого как душить? Отпустил я его немного, тем более что мне всю правду надобно было узнать.
— Сказано же, говори без утайки! — приказал я Мосальскому.
— Как вошли, — с легким хрипом вновь начал свой рассказ князь, — Мишка Молчанов к царице бросился, из кресла выхватил, руки крепко к телу прижал и так в соседнюю комнату поволок. Да она и не сопротивлялась. — Тут он замолчал на мгновение и, глубоко вздохнув, продолжил: — Царь Федор на помощь матери бросился, но Шерефединов его упредил, стукнул дубинкой по затылку, а уж как он на пол свалился, оседлал его, сдернул с пояса кушак и… все сделал. А царевна тут же находилась, только руки к груди прижала и смотрела на все широко раскрытыми глазами, даже и не кричала, а уж как Федор захрипел, тут вскрикнула и упала замертво. На нее никто и внимания не обратил, видно, не было о ней никакого приказа. А уж как все вышли и тела вынесли, я к ней подошел, посмотрел — жива, и приказал людям моим перенести ее через сад в мой дом. Ты, князь светлый, не волнуйся, очнется, ничего не будет, женщины — существа живучие. Это мы, мужчины, если вот так без причины падаем замертво, тогда уж точно — конец.
— Без причины! Жива и невредима! — Я вновь было сжал ворот Мосальского, но от рассказа его пропали и запал, и сила в руках, ослабел я как-то внезапно, выпустил его и приказал тихим голосом: — Ксению ко мне в палаты перенесешь.
— Все сделаю, князь светлый, — ответил Мосальский, тоже понизив голос и оглядываясь вокруг, нет ли кого поблизости, — этой же ночью, на крайний случай следующей, когда все уляжется. Все в тайне сделаю и в тайне сохраню.
— Да-да, непременно в тайне, — пробормотал я и, тяжело волоча ноги, пошел вон из этого злосчастного дома.
Но на этом ужасы того дня не закончились. Выйдя на крыльцо, я сразу заметил, что основная толпа сместилась теперь к храму Михаила Архангела и волновалась там, пытаясь если не пробиться, то хотя бы заглянуть, что делается внутри, сквозь плотный строй конной стражи, безжалостно охаживающей плетками наиболее ретивых. К громким крикам толпы, к возбужденному ржанью лошадей, к свисту плеток примешивались еще какие-то звуки, нечеловеческие, визжащие, не вязавшиеся со священной площадью перед главными храмами кремлевскими. Потому и не мог я их никак распознать, хотя были они мне хорошо знакомы и слышаны многократно, но в других местах. Вскоре сомнения мои развеялись. Стража медленно двинулась вперед, тесня лошадьми толпу и освобождая довольно широкий проход. И по нему, понукаемая ударами бичей и улюлюканьем басманного воинства, понеслась с диким визгом тройка громадных и донельзя грязных свиней, влекущая за собой простые дровни..
— Неужто они свиней в храм привели? — ужаснулся я, но тут дровни поравнялись с домом Бориса Годунова, и я с высоты крыльца ясно увидел, какой страшный груз они несли.
Тело было голым, с него сорвали все, не только драгоценные облачения, но даже нижнюю шелковую рубашку и нательный крест. Бальзамировщики не применили к нему свое древнее, но безжалостное искусство, и оно сияло красотой мужской силы в самом расцвете, спасенное от тления каменной гробницей. Или Господом, который во всеведении своем знал, что царь Борис еще явит свой лик миру. Но если знал, о Господи, то почему допустил совершиться такому злодейству, взроптал я.
Не один я роптал, народ, до этого со смирением смотревший на тела убиенных помазанников Божиих, теперь громко выражал негодование великим святотатством. А тут еще кощунственная тройка чуть вильнула в сторону и мчавшийся рядом всадник, неловко отпрянув, столкнул помост, на котором лежали тела царя Федора и царицы Марии. Окоченевшие тела покатились вниз, но, упершись ногами в землю, вдруг поднялись стоймя, потом чуть согнулись, как бы отдавая последний поклон отцу и мужу, и лишь затем пали в пыль кремлевской мостовой. Вслед за ними пал и я, и многие другие из людей московских, пали на колени с воздетыми вверх руками в безмолвной и, к сожалению, безответной мольбе к Господу — не испепелил Он злодеев огнем Небесным, пусть вместе с нами, грешниками великими, ибо видели действо зверское, богохульное, но не воспрепятствовали ему.
Понял я тогда, что отвратил Господь лик свой не только от рода нашего, но и от Москвы, и от всей державы Русской. А врагу человеческому только того и надо, послушное его приказам воинство сатанинское вовлекло людей московских в свою черную мессу и тем навечно погубило их души. Когда кощунственная колесница миновала ворота Фроловские, святые останки были уже изуродованы до неузнаваемости ударами бичей, и толпящиеся на Красной площади люди, разогретые сверх меры дармовым вином, восприняли это как новую забаву и с диким воем стали забрасывать дровни камнями и нечистотами.
Я этого, благодаренье Господу, не видел, но то, что в то же время в Кремле произошло, было еще омерзительнее. Из храма Михаила Архангела вышел Петр Басманов и, вскочив на коня своего, громко крикнул: «Люди московские! Царь Димитрий Иванович за любовь вашу и покорность жалует вам дворец презренного царя Бориса и палаты слуги его, верного в делах злодейства, Бориски Годунова. Берите все! Эти гнезда осиные будут снесены с лица земли!»