И вот люди, еще стоящие на коленях и, возможно, в сердцах своих еще призывающие проклятье на головы убийц и святотатцев, вдруг разразились криками восторга и благодарности и кинулись с быстротой необычайной к указанным дворцам. Я крепко вцепился в перила крыльца, чтобы толпа не внесла меня внутрь, и лишь со скорбью наблюдал, как люди вначале боязливо огибали лежащие на земле тела царя Федора и царицы Марии, но вот один споткнулся и упал рядом, следующий наступил на него, а потом, не делая различия, на царя, а уж дальше все рванулись напрямки, не смотря под ноги и не сводя глаз с вожделенных дверей.
Когда толпа немного спала, я стал тихо пробираться вперед, к самому для меня тогда дорогому, к храму Михаила Архангела, где лежали предки мои и почти все любимые мною люди. Воображение рисовало картины страшного разорения, разбитых саркофагов, валяющихся в беспорядке плит, разверзнутых могил, черепов и костей, перемешанных с обрывками истлевших одеяний.
С трепетом вошел в широко распахнутые двери. В храме было, как всегда, тихо, покойно, перед некоторыми образами даже горели свечи, и в их свете лики святых смотрели строго и осуждающе, вперяя взгляд в одну точку, в одну-единственную разоренную могилу — царя Бориса. Я опустился на колени перед иконой Святого Георгия и долго молился, изливая Господу свою тоску от всего случившегося сегодня, пережитого и виденного мною. Но против обыкновения молитва не освежила и не облегчила душу, лишь на какое-то время просветлила разум и избавила от завораживающего страха перед кознями нечистого.
«Нет, нечистый здесь ни при чем, — подумал я, обводя взглядом храм, — нечистый обязательно подтолкнул бы присных своих на надругательство над святынями. И непременно все могилы бы разорил, ему наш род святой триста лет костью в горле сидит. Опричники же род наш уважали, только ту ветвь, которую земщина на трон вознесла, ненавидели за унижение свое. Федора блаженного они, конечно, не потревожили бы, хоть и изуверы, но все ж таки русские люди, я это еще в опричнине заметил, а вот царя Симеона… — Я поспешил в правый придел храма, где согласно его воле был похоронен Симеон, и не заметил никаких следов осквернения. — Значит, и опричники истинные, старые волки, к этому касательства не имели. Остается только месть, месть царю Борису и всему семейству его, месть правой руке царя — Борису Годунову, а с ним и всем Годуновым».
Тут вдруг вспомнились слова князя Мосальского: «О Ксении никакого приказа не было». Со мной такое частенько бывает — я ключевые слова мимо ушей пропускаю. Но потом обязательно вспоминаю, ни одного случая не припомню, чтобы не вспомнил, и иногда даже не поздно еще было что-нибудь сделать. Я сразу за слово «Ксения» ухватился. Получалось, что все же не всему семейству мстили, не похоже на месть выходило. Я дальше двинулся. Приказ! Кто приказ отдал? Романовых я сразу отмел. Они только в моих глазах да рассказах молодыми выглядели, а если вдуматься, так старики уже и свой счет к земщине с давних пор ведут. Нет, в том, что вся затея с самозванцем — их рук дело, я нисколько не разуверился, как и в том, что способны они на любое преступление, если оно их выгоде послужит. Убить царя Бориса они могли, но глумиться по прошествии двух месяцев над его останками — никогда! Такя тогда думал, ошибался по обыкновению своему Уверил себя, что это непременно кто-то из молодых, кому царь Борис, и только он, лично досадил. Молодые — они меньше в Бога веруют и более склонны к поступкам бессмысленным и глупым. Петр Басманов на эту роль не подходил, он, как я уже говорил, всего лишь исполнитель, преданный и безуклончивый, да и не было у него повода так ненавидеть царя Бориса, который возвысил и приблизил его. Оставался только, только — Самозванец! Он один такой приказ отдать мог. Тогда и убийство царя Федора совсем по-другому смотрелось. Но если такой приказ был не только отдан, но и исполнен, значит, Самозванец не простая кукла в романовских руках, не безгласный подручный их дьявольских козней. Я окончательно запутался, даже голова заболела, что со мной крайне редко случается. По привычке давней поклонился я гробницам деда, отца, племянников, Димитрия и Ивана, и уныло побрел к выходу.
* * *
Сколько было времени, я точно не знаю. Самое начало лета, дни длинные, на улице светло, но что-то внутри меня подсказывало, что давно минуло время ужина и вечерни. Вечерни! Только сейчас я заметил, что колокола московские молчали с самого утра, подавшись напору силы сатанинской. Ох лихо!
Добропорядочным людям в это время пора по домам сидеть, ко сну готовиться. Но где они, эти добропорядочные люди? Казалось, вся Москва в Кремль да в Китай-город сбежалась, толклись на улицах и площадях, многие любовно прижимали к груди узлы и узелки, кое-как свернутые рулоны разных материй и стулья, перины и блюда, а иногда и одну какую-нибудь чашку, кому что досталось, кому как повезло. А иные валялись на обочинах, закатив глаза и смрадно дыша широко раскрытыми ртами.
Я брел без цели, и толпа вынесла меня из Кремля. Болела натертая нога, болела голова, ныл пустой с утра желудок. У какого-то разгромленного подворья я тяжело опустился на вывороченный столб.
— Притомился, старче? — раздался чей-то голос.
Не сразу сообразил я, что это ко мне обращаются. Да, видно, слово, вырвавшееся у князя Мосальского, теперь на всю оставшуюся жизнь ко мне прилипло и на лбу у меня вытравлено, нечего и возмущаться, это как с прозвищами — нравится не нравится, носи со смирением и потомству передай. Закон для всех един, даже и для князей, сколько их, Ушатых, Горбатых, или вот тот же Мосальский, он — Рубец.
— Притомился, спрашиваю, старче? — на этот раз вопрос сопровождался легким потрепыванием по плечу.
Я с трудом повернул голову. Рядом со мной сидел немолодой мужичок в однорядке и с треухом на голове, где-то я его видел, ах да, на площади, у тел царя и царицы — как давно это было!
— Душа истомилась! — ответил я.
— Против этого у нас лекарство есть! — с какой-то даже радостью воскликнул мужичок. — Давай шапку!
Недоумевая, я снял шапку и протянул мужичку, взамен же получил что-то большое и мягкое. Перина, сообразил я, правильно, сейчас бы заснуть и уж не просыпаться.
— Сиди здесь, никуда не уходи, перинку из рук не выпускай, разом умыкнут, вон сколько вокруг лихих людей! — продолжал командовать мужичок. — А я — мухой, туда и назад!
Вернулся он действительно быстро, бережно, как священный сосуд, неся двумя руками мою шапку.
— Вот, успокой душу! — сказал он с удовлетворением, протягивая мне шапку. — Только перинку убери, положи рядом, а то зальешь еще!