и кончая печурой; перетаскав уцелевшие горшки к кринице, перемыла их там, надраивая песком. В куче собранного и не унесённого лихоимцами добра Семён отыскал топор и косу, сничтожил крапиву вокруг дома и нарубил в низинке у реки камыша. Так ли, сяк, но крышу перекрывать придётся, и лучше поспешить, пока камыш не отцвёл.
На обед сжевали поданную краюху, и Семён впервые задумался: а чем они будут кормиться? Огород расчищать поздно, на заработки семь вёрст киселя хлебать, да ещё найдёшь ли заработков… Можно, конечно, мрежку сплести, половить рыбки, но одной рыбой не прокормишься. А впрочем, лес рядом, неужто в лесу пропитания не найти? Живы будем — не помрём. Птицы небесные не сеют, не жнут, а господь питает их.
И Семён, отложив прочие дела на завтра, повёл Лушку на могилу к деду Богдану.
Могильный холмик нашли не сразу, кабы не знали, что искать, так и не заметили бы. Семён постоял молча, комкая шапку. Лушка нарвала цветов, положила к ногам.
— Управимся с домом, — произнёс Семён, — приберём и могилку. А покамест так полежи. Тут тебе привольно.
— Деда, — спросила Лушка, — никак там на горе колодезь?
Семён медленно повернулся, посмотрел.
— Стоит, — сказал он. — Но ты туда не ходи. От того колодца и слава дурная о заимке идёт. Непростой колодезь-то. Дед Богдан умел его чудеса на добро повернуть, а нам не дал бог.
— Посмотреть бы…
— Потом вместе сходим, а одной — не надо. Давай лучше в борок заглянем, может, грибов найдём.
Грибов нашли преизобильно. Колосовики торчали чуть не под каждой берёзкой. Лушка брала в платок, Семён в шапку.
— Потом ещё сбегаем, с корзиной, — сказал Семён, опамятовавшись. — А это повари, сухариков старых накроши, тюрька выйдет — лучше не бывает.
Вернулись в дом. Лушка уселась чистить грибы. Семён полез по кладовкам, искать инструмента. Топор да коса — хорошо, но одним топором хозяйства не поднимешь. Кое-что нашлось: бурав, струг, даже ручная мельничка — Лушке в помощь. А на чердаке, ворочая истлевшие, непригодные к делу кросна, Семён открыл закопанную в сенную труху кубышку. В берестяной коробочке лежала горстка серебряных монет и пара серёжек с красными кашкадарскими камушками. Не бог весть какое богатство, но при бережной жизни денег на год хватит. И тут позаботился о них дед Богдан.
Семён достал серёжки, прищурив глаз, посмотрел сквозь красный камень.
«Никак те, о которых дед Богдан рассказывал, — вспомнил он. — Говорил ещё, что был бы помоложе — знал бы, куда девать… А ведь, поди, и так знал, что здесь девчоночка появится, а то зачем берёг?»
Семён спустился вниз, приостановился в дверях, любуясь Лушкой.
— А что, Луша, у тебя именины когда?
— Ой, деда, не знаю… — Лушка выпятила губу.
— Вот те раз! А я-то тебе подарочек приволок от деда Богдана. Ну, коли не знаешь, получи сейчас. — Семён раскрыл ладонь.
Лушка охнула, схватила серьги, мигом вдела в уши и заметалась по дому, ища зеркало. Зеркала не было, и ничего подходящего тоже не нашлось. Лушка чуть не плакала, пытаясь рассмотреть себя в ковшике с водой.
— Ничего, — сказал Семён, — ужо разживёмся, купим и зеркало, налюбуешься тогда.
Лушка вздохнула, сняла серёжки, положила их перед собой на столе и вернулась к грибам.
Семён постоял немного, потом взял топор и направился к реке, резать тальник. Сухари на исходе, значит к завтрему должна быть готова мрежа. Деньги — деньгами, а рыба — само собой, понимать надо.
Вернулся с полной охапкой, бросил прутья у стены и зачем-то пошёл обратно к реке.
Мятежно было на душе, томно на сердце, беспокойно. Ныла грудь, и хотелось ещё раз удостовериться, что скитаниям конец. Если не здесь покой обрести, то уж нигде больше.
Сдерживая хриплую одышку, Семён поднялся на гребень. Река внизу лежит не по-южному широко, кладёт петли, каждое с доброе озеро. Небо даже к вечеру — отчаянно синее, словно Лушкины глазёнки, а река свинцом отдаёт, холодом. Камыш вдаль тянется, сколько глаз имает, прям как в Астраханских чернях или аму-дарьинских плавнях, а всё не то зябко смотреть. Места суровые, тут и рожь-то худо родится, не то что тульское вишенье или сладкое персидское яблоко — абрикос. Хватит уж, отъел в своей жизни абрикосов и фиников, а в старости и клюковка сгодится. Главное, что дом нашёл, а то на чужбине и халва рот вяжет.
Снизу с излучины дымок в небо вьётся — туда косцы на лодках приехали, с утра начнут валить траву по заливным местам, запасать корму чёрно-белым вологодским коровам. А пока — кашу варят, кто-то вздумал запоздало косу отбивать: железное бряканье далеко слышно в вечернем воздухе. Потом песню затянули, орут протяжно, со слезой. Ногаец тоже унывно песни тянет, и хивинец, и пуштун, и аравитянин… А всё-таки хоть слова не разобрать, сразу ясно: русские люди поют. По-своему песня стонет, по-родному.
Значит, здесь и доживать, здесь и спасаться. Прости, дед Богдан, что поздно пришёл.
От холма новый дымок показался — Лушка печуру затопляет, второй раз на дню, воображает хозяйку. Надо бы ей воды принести, нечего девчонке зря жилу тянуть.
Семён пошёл к дому. В сенцах взял две тяжёлых бадейки, крепко сбитых из еловых плашек. Вышел со двора. Кажется, в десяти шагах родник, криница обустроена, ниже по течению банька стоит. Но Семён, поскрипывая тальниковыми ручками, понёс вёдра в гору.
Рубленый колодезь стоял на холме. Конёк навеса почернел от непогоды и частью обвалился, цепь, намотанная на ворот, заржавела. Но всё цело, людьми не тронуто. То ли руки не дошли у алчных людишек, то ли боязнь взяла — кто знает? А может, сам колодезь охранил себя и ждёт, когда придут люди за водой. Только кто станет, надрываясь, тащить из него воду, когда внизу чистыми струями плывёт Сухона, у самого дома журчит ключик, а дальше за волоком одно за другим тянутся непролазные болота, зыбкие топи, заросшие лесные озерца, чарусы… В любом месте наклоняйся и черпай сколько душе угодно.
Заскрипел ворот, бадья, постукивая о стены, скрылась в глубине. Цепь утекала вниз, оставляя на вороте рыжие пятна ржавчины. Потом в глубине плеснуло, и цепь пошла наверх. Семён, тяжко дыша, крутил рвущуюся из рук колоду. Заходящее солнце россыпью мелкого серебра играло на речной ряби. Господи, воды-то как много! Вот она — даром: студёная, духовитая, чистая! А где-то люди берегут последнюю каплю мутной жижи, пересохшими губами молят о воде кто Аллаха, кто Христа, кто языческого болвана. Этим людям не было бы в тягость вращать