«Э-хе-хе», — расстроился Глеб Ильич, предал усопшего земле и, переваривая услышанное, занятый своими мыслями, в задумчивости побрел домой. Ему было не дано узнать, что он встретил Заниуни — старого маньчжурского шамана-булантка, тяжело раненного в душу из астрального лука.[131] Тот шел, чтобы выкопать Панцуй богов, да только не удалось…
Зато Глеб Ильич без проблем добрался через неделю до места, указанного Заниуни. Это была узкая неприметная долина в трех днях пути на север от кордона. Здесь росли исключительно кедры и пихты, царили спокойствие, сырость и тень. «Хорошее место, ни одной березы. И кислица ковром»,[132] — сразу же отметил Глеб Ильич, глянул наугад под папоротник-трехлистку и вдруг непроизвольно, по обычаю китайцев, рухнул на колени, еле-еле удержался, чтобы не закричать: «Ва-панцу-у-уй!» Перевел дыхание, справился с собой и хотел было немного оголить корень, чтобы по морщинам, по рубчикам на его теле оценить достоинство растения. Но, едва начав раскапывать землю, все же не удержался, закричал — корень был огромный, диаметром примерно в десять сантиметров. А затем до Глеба Ильича дошло, что и листьев у женьшеня было не пять и даже не шесть — семь. Вот уж воистину Панцуй богов. «Этого не может быть!» Глеб Ильич зажмурился, до боли потер ладонями глаза, однако, убедившись, что со зрением все в порядке, встал, отметил место находки и отправился осматриваться на местности — до заката солнца оставалось времени еще достаточно.[133] И уже где-то через полчаса совершенно утратил душевное спокойствие — вся долина была прямо-таки нашпигована корнями. Исполинскими, уникальными, не имеющими цены, неповторимо отмеченными семью причудливыми листками.[134] Это было сказочное, хранившееся сотни лет в земле сокровище, фантастический клад, о котором можно только мечтать.[135]
Впрочем, напрягать воображение Глеб Ильич не стал — вытащил, словно заправский женьшеньщик, костяные палочки[136] и принялся выкапывать панцуй из влажной таежной почвы. Дело это было неспешное, хлопотливое, требовалось не повредить ни одного отростка, ни одного мечевидного корешка. И чем глубже зарывался Костромин в землю, тем сильнее билось его сердце. Было с чего — корень поражал. Был он длиной с мужскую руку от кисти до локтя и весил, верно, где-то добрых полкило. А уж стоил-то…[137] Вернее, если говорить строго, не имел цены…
«Ничего себе морковка!» — восхитился Глеб Ильич, счистил ниткой землю с корня и аккуратно положил его в конверт, сделанный из кедровой коры и застланный влажным сфагнумом. Затем всыпал туда земли с места, где произрастал панцуй, удовлетворенно крякнул, поднял голову и непроизвольно выругался — ну, такую мать, вот он, очередной сюрприз. Не слишком ли их много за сегодняшний-то день? Пока он обихаживал женьшень, сгустилась темнота, и в опустившейся ночи затеплились огни. Иссиня-белые, обманные, напоминающие спящих светлячков. Но это были совсем не насекомые…
«Черт возьми!» — Глеб Ильич вспомнил байку про светящийся женьшень, сразу же заторопился и, невзирая на темноту, подался из долины. Понял очень хорошо, что это за тигр с драконом охраняют женьшень, даром, что ли, изучал работы Кюри.[138] Не позарился на сказочное богатство, взял только один корень, для себя и близких. Так же как и годом следующим, за ним — очередным, затем еще одним, еще, еще… За семнадцать лет Глеб Ильич выкопал ровно столько же корней, никогда не забывал, что жадность порождает бедность и наивысшее благо — это чувство меры. А вот в восемнадцатое лето не удержался, взалкал, обрек один панцуй на продажу: дочь, закончив техникум в Хабаровске, вышла замуж за бывшего сокурсника. Как же молодым-то без квартиры? Так что выкопал Костромин пару панцуев посимпатичнее, один по всей науке определил в настойку, а другой осторожно, с огромным знанием дела начал обращать в проклятый металл. Процесс этот был деликатный, тонкий и по сути очень опасный. Следовало, словно летчику в бою, то и дело оглядываться назад — и на любимое отечество, и на прожорливых посредников, и на потенциальных покупателей, зарабатывающих на жизнь не у мартена в цеху. Впрочем, по части всего, с панцуем связанного, Глеб Ильич собаку съел и в конце концов удачно продал корень чинному задумчивому китайцу из города Харбина. Такому рассудительному, несуетному в движениях, наверняка читающему перед сном Конфуция. Сомнений нет — поэту в душе. Ох, знал бы Глеб Ильич, кто у него тогда купил панцуй. И годом позже, когда родился внук, — еще один, потом еще, еще, еще. Верно говорят, что внешность обманчива. Хотя и не всегда. В самый первый раз взглянув на Бурова, Костромин проникся к нему симпатией и сейчас, спустя три дня, не случайно вспомнил про тюрьму — знал, что сесть туда порядочному человеку в разлюбезном отечестве ничего не стоит. Ох как хорошо знал…
— Погорячился малость. Не сдержал рефлексы. — Буров вспомнил свой отдых у моря, помрачнел, набычился, свирепо засопел. — Не люблю, когда убивают женщин.
А сука память тем временем показала ему мертвую Зоечку, безвольно раскинутые ее ноги, поникшее золото волос.[139] И трупы комитетских в количестве полудюжины. С вырванными трахеями, сломанными позвонками, треснувшими черепами. Куда подвыпившему-то оперсоставу против смилодона…
— Да, люди-люди, порождение ехидны. — Глеб Ильич вздохнул, понимающе оскалился. — Как же, не убий, возлюби. Пожалуй, единственный вид, который истребляет себе подобных с таким размахом. Кобры, выясняя отношения, отклоняют головы назад, чтобы паче чаяния не ужалить соперника, волк без особой надобности не нападает на волка, самцы-изюбры в период гона никоим образом не добивают слабых. Берегут вид. А тут… Вся обозримая история — это хроника войн, все развитие цивилизации — это усовершенствование оружия. Человечество, увы, уподобляется змее, кусающей свой хвост, и в конце концов сожрет само себя. Если, конечно, не образумится. Да только в это верится с трудом. Жизненные реалии показывают, что самый опасный враг человека — это человек. Вопрос вот только в том — почему.
Вопросов о том, почему это Глеб Ильич безвылазно сидит в тайге, не возникало. По крайней мере у Бурова.
— Да, чем больше узнаешь людей, тем сильнее нравятся кошки, — тактично заметил он, узнал много нового о ноосфере[140] и, наконец, услышав звуки выстрелов, начал плавно выходить из разговора.
Стреляли у торца приземистого, похожего на блиндаж сарая. Дергано, бестолково, из девятимиллиметровой тринадцатизарядной «беретты». Это Миша-академик проводил свой ежедневный тренаж, учился выживать, прессуя спусковой крючок. Щурил левый глаз, лихо щелкал затвором, что-то невнятно бормотал. И пулял, пулял, пулял в белый свет как в копеечку. Вчера Буров не удержался, по доброте душевной показал, как правильно держать, как целиться, как наводить.[141] Как не тревожить ствол, не рвать, не насиловать спусковую собачку. Зря старался. И почему это говорят, что талантливые люди талантливы во всем? Академический муж ни хрена не понял.