Правда, излагал Коловрат только то, что сам знал о появлении на Рязани частицы того самого креста, на котором распяли Христа. Но тут самое главное – вдохновение, а им Евпатий обладал в полной мере.
А Константин молчал, хотя мог бы рассказать намного больше, причем то, о чем никто и не догадывался. Он вспомнил тот майский день – солнечный и яркий, когда ему впервые пришла в голову идея надуть киевского митрополита. Дело в том, что уже давно пришла пора отправлять в Киев церковную десятину, а отправлять-то как раз было и нечего. Все серебро он уже давным-давно истратил. Правда, теперь у него чуть не во всех крупных селищах появились школы, то есть истратил-то он гривны на богоугодное дело, но почему-то Константину казалось, что у митрополита на все это будет иная точка зрения.
Тогда-то он и придумал этот фокус. Нашел под Рязанью лачугу подревнее и как-то раз незаметно от всех… Словом, уже через день две здоровенные щепки, которые теперь гордо именовались частицами креста господня, были им отправлены в Киев. Далее Константин красочно описывал, как он купил их у своего шурина – половецкого хана Данилы Кобяковича. И пришлось ему вбухать в эту покупку не только всю церковную десятину, но еще и кучу своих гривен. Хану же они достались от одного православного монаха, шедшего из Константинополя к святым местам, но по пути тяжело заболевшего. Уже умирая, он увидел золотой крест на груди Данилы Кобяковича, поведал ему все и передал святыни. Для вящей правдоподобности Константин отписал, что частиц было три, но одну из них он порешил оставить у себя в Успенском соборе.
И все прошло тихо и гладко, если не считать того, что через полтора месяца от киевского митрополита пришла особая грамотка, в которой старый Матфей благодарил рязанского князя за столь благостный и щедрый подарок и прощал неуплату десятины.
Казалось бы, все замечательно. Но тут умирает рязанский епископ Арсений. Константин назначает на его место отца Николая, которому надлежит ехать в Киев на утверждение, а затем в Никею – на возведение в сан.
Разумеется, обо всем этом жульничестве князя священник был ни сном ни духом. Как половчее сказать ему обо всем, Константин не знал. Сказать же было нужно, потому что в Киеве о святынях речь зайдет непременно и будет весьма подозрительно, что в самой Рязани о них не знает даже будущий глава всей епархии. Князь оттягивал признание, насколько мог. Лишь когда наступил самый последний день перед отъездом, Константин понял, что дальнейшее промедление невозможно.
С самого утра на пристани полным ходом шла погрузка в ладьи, предназначенные для предстоящего путешествия в Киев. Грузили снедь и все прочее, чтобы в дороге никакой нужды не было. Последнее дело, когда хоть в чем-то надо одалживаться. Конечно, всякое в пути бывает, но на то ты и рачительный хозяин, чтобы все случайности предусмотреть, а не трясти попусту гривнами, которые и за морем пригодятся.
Отец Николай лично контролировал процесс, а в уме между тем напряженно прокручивал предстоящий разговор с князем, который предстоял ему сегодня. Последний, нет, теперь уже самый последний перед дальней дорожкой.
– О-хо-хонюшки, – вздохнул он тяжело, обмысливая, что да как.
Предстоящее путешествие его, честно признаться, порядком страшило. Пугали его не какие-то опасности или трудности. Отнюдь. Тут уж как господь повелит, так оно и будет. Но уж больно медленно движется этот древний транспорт. Пока он до Киева доберется, и то сколько воды убежит. А ведь от него до Константинополя еще катить и катить. Потом Никея. О том, сколько времени займет поставление в сан и выполнение княжеского поручения, ему не хотелось думать вообще. Да и обратно путь изрядный по времени.
Не за себя переживал будущий епископ – за друзей, которые оставались на Руси. Вроде бы и осторожен князь, не вертопрах какой-нибудь, с умом все делает, а все-таки тревожно. Не сотворилось бы здесь за время его отсутствия чего-нибудь эдакого, что и поправить потом, как ни старайся, уже не получится.
Опять же соседи треклятые, прости господи. Ведь ежели не сегодня, так завтра-то уж непременно Ярослав на Рязань посягнет… Надо было бы Константину посольство какое-нибудь направить к Юрию, братцу его, хотя, с другой стороны, проку с него навряд ли можно ожидать. Три брата у них под Коломной полегли от руки рязанского князя. Такого не прощают. Значит, будет воина.
А он, отец Николай, вместо того чтобы, скажем, воев вдохновлять, кои за Рязань милую, за князя своего на рать пойдут, невесть где болтаться будет.
Вот и размышлял отец Николай, как бы половчее Константину сказать, что надо бы погодить с отъездом, пока здесь все окончательно не утрясется. Разговор на эту тему он начинал уже не раз, но все время князь чуть ли не на пальцах пояснял священнику, что если тот выедет именно теперь, в погожий сентябрь, то до зимы запросто может добраться до Никеи, а значит, успеет вернуться к следующему лету. Чуть подождать, ну хотя бы с месяц, и отплыть из Киева получится только в следующем году. Вернуться же тогда удастся не ранее глубокой осени, а то и вовсе в следующем году. То есть один месяц задержки сейчас грозил обернуться целым годом, затраченным на дорогу. Такая вот выходила простая арифметика.
Все это отец Николай прекрасно понимал, с доводами княжескими соглашался, но только разумом. Чувство же того, что Константин попросту удаляет его куда подальше за пределы княжества, чтобы уберечь на все это тревожное время, по-прежнему не покидало священника. Благо у князя имелся не просто удобный, а шикарный повод к отправке. Да что там чувство – это была самая настоящая уверенность.
Для себя самого он уже давно решил, что лучше лишний год провести в дороге, чем уехать именно сейчас, когда опасность черной свинцовой тучей уже нависла над его друзьями и вот-вот разразится. Ох и страшной будет эта гроза, где вместо проливного дождя – лавина вражеских всадников, вместо грома и молний – мечи и стрелы, и повсюду кровь, кровь, кровь…
Отец Николай, конечно, не громоотвод, но, глядишь, кое-что из тягот сумел бы на себя принять. Опять же иной раз умное слово стоит дороже, чем сотня дружинников, а если оно примирительное, то как знать, сколько жизней сохранить удастся. Крепко священник в его силу верил, почти магическую. Потому и любил он изо всех евангелий больше всего чарующее загадочное начало у апостола Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога и Слово было Бог»[60].
Умом он опять-таки понимал, что иные из спасенных этим словом проживут весьма недолго, лет пять от силы, то есть дотянут лишь до Калки, а то и вовсе раньше погибнут, и все же, и все же…