– Двадцать плетей! Приказной Лифантьев, раз вы «крестник» их благородия, выполнять приказ!
– Есть, двадцать плетей!
Казак насупился, спрятал погоны в карман и вытянул из сапога нагайку, грозно помахав ею в воздухе.
Пасюк только сочувственно прикрыл глаза, ибо Родиону сейчас предстояло познакомиться с одним самым ярким воспитательным моментом в казачьей жизни…
Пороть?!
Родион прямо задохнулся от обиды. Как так можно решить выпороть совершенно невинного человека?! И хотя сказать правду нельзя, но он никакой не самозванец, ибо офицерский чин ему от государства дан за то, что в реестре состоять стал.
Да еще два десятка плетей так запросто выписать, словно микстуру по рецепту, будто капли валерианы в стакан отсчитать, для поправки расшатанной нервной системы?!
– Не, батька, круто берешь!
Рослый бородатый казак закрутил головою, показывая свое неудовольствие, и гаркнул:
– Не любо!
– Парень все ж красного заколол, чекистами измордован!
– Двадцать много, он же болезный!
Казаки загорланили разом, показывая свое неудовольствие принятым атаманом решением. Тот посмотрел на Лифантьева, словно призывая: «Тебе пороть, а потому и решать!»
Приказной, к великому удивлению Родиона, выступил против атаманского приказа:
– Не любо и мне это! Он хоть и горожанин балованный, – в устах казака послышалась иное слово, похожее на «убогий», – парень отважный, в схватке труса не праздновал, в застенке не ломался. И били его знатно, за что же так строго за дурость по незнанию судить. Енисейцы над ним поглумились, и мы туда же?! Нехорошо, станичники, над болезным так измываться. А три можно выдать, чтоб урок впрок пошел. Живее казачьими ухватками овладеет, и в седле сидеть не помешает!
– Любо!
Дружно заорали казаки, и атаман только махнул рукою, поддержав решение стихийного «круга». Родион все стоял, моргая глазами, и пытаясь понять суть процесса, что вынес ему наказание. Вот только домыслить никак не мог, окаменев от страха предстоящей порки.
Однако пока он в полной растерянности моргал глазами, с него сноровисто содрали шинель и аккуратно спустили шаровары с желтыми казачьими лампасами и тут же положили на неизвестно откуда появившуюся лавку, крепко держа на ней мозолистыми ладонями.
«Может, шутят или пугают?» – в первое мгновение подумал Артемов, и тут же по коже жаром хлестанули, потом другой и третий. Боли почти не было, по крайней мере, предварительный страх был намного ужаснее. Зато обида прямо распирала Родиона, когда казаки отняли ладони от его рук.
И он в горячке, не осознавая, что делает от застилавшего глаза гнева, отчаянно буркнул:
– Волки позорные!
Казаки на секунду опешили от столь дерзкого вызова, а потом взорвался тот здоровяк, что первым выступил против атаманского решения, вытянув из своего сапога нагайку.
– Кузьма тебя как бабу нежно погладил! А ты свой нос от казачьей науки воротишь, вашбродь? Ну, так я тебя поучу маненько! Чтоб на всю жизнь к казакам уважением пропитался!
– Любо!
– Всыпь ему, Кеха, по первое число!
Родиона мгновенно уложили на лавку, но на этот раз держали крепко и больно, обжигая горячим дыханием.
Вжик.
– Уй-я!
Боль в заднице была невыносима жгучей, как будто раскаленной арматурой приложили – Артемову показалось, что от его многострадального «основания», будто крутым кипятком ошпаренного, повалил горячий пар вперемешку с кровавыми брызгами.
И в эту секунду он вспомнил давний детский кошмар, когда летом у бабушки его уговорила деревенская ребятня залезть в сад к дядьке Ивану – суровому неулыбчивому мужику.
Груш они нарвали много, Артемов себе полную рубашку набил, по своей городской жадности до сельского изобилия. Но вот когда мужик вылетел в сад, шустрые пацаны сбежали, а Родя попался по нерасторопности и от новизны дела.
Дядька худых слов не говорил, выломал прут и, положив его на коленку, спустил штанишки. И стеганул так, что он сразу обмочился от жгучей боли, ибо незнаком был с поркой, так как его отец, большой поклонник Сухомлинского, считал, что телесные наказания не являются действенным воспитательным фактором.
Этот урок маленький Родя запомнил на всю жизнь, но Артемов никак не предполагал, что давнее событие может въесться в него безусловным рефлексом.
Вжик!
– Уй-я-я!!
От невыносимой боли Родион уже заорал пароходной сиреной, память услужливо перелистала страницы, аккуратно сбросив ему добрую дюжину лет. И он снова стал мальцом в руках огромного дядьки, что стал его потчевать «березовой кашей». И память живо припомнила произнесенные когда-то слова, а голос выдал требуемые интонации. Их сразу же поддержал мочевой пузырь, избавив организм от лишней жидкости.
– Дяденька, не бей! Больно! А-а! Я больше не буду!
И тут же накатил жгучий стыд – он никак не ожидал от себя подобных выкрутасов, словно ученая собачка академика Павлова. Выручил его громкий голос есаула, ударивший в самое сердце.
– Казак Тюменцев, отставить! Ты что же творишь, станичник?! Раненого офицера, от красных пострадавшего, в горячке слова необдуманные бросившего, насмерть нагайкой сечь?!
Казаки, что держали Артемова на лавке, смотрели сочувственно, никто не смеялся, и в позор пальцами не указывали, что расплывался на лавке небольшой лужицей, наоборот, вперились нехорошими взглядами в здоровяка, будто отлупить его хотели.
Тот, осознав страшную угрозу уже для себя, покраснел, смущенно потупился, в растерянности затоптался на месте, и пробасил, старательно отводя глаза от сотворенного дела.
– Да я так, на волка позорного обиделся, вашбродь!
– Мы учим, а не лютуем, казак. В том наша правда! – в голосе Шубина звякнула сталь.
– Лавку сам вытрешь! И смотри у меня – еще раз такое сотворишь, и не посмотрим, что ты казак добрый. Сам сюда ляжешь, а господин прапорщик тебя сечь почнет!
Артемова подняли, и он тут живо вспомнил прочитанный когда-то казачий роман и без смущения поклонился. И слова сами нашлись, проникновенные, от души идущие, что на защиту задницы направлены были, и нотки теплые в голосе, благодарственные:
– Благодарствую вам, господа казаки, что вы меня, грешника великого, уму-разуму научили!
Странно, но стыда он никак не чувствовал, одно невыносимое облегчение, особенно для горящего в шароварах зада, что категорически не хотел снова расплачиваться за язык.
Казаки словно поняли его состояние и дружно выдохнули с немалым облегчением в голосах, словно и самим было тягостно от внедрения в его голову самого элементарного:
– Любо!
Идиллию нарушил громкий голос атамана Шубина, снова вступившего в свои командирские права:
– В холодную его, пусть посидит немного, подумает!
Командир комендантского взвода 269-го полка 90-й бригады 30-й стрелковой дивизии Пахом Ермолаев
Молодого офицера казаки просто впихнули в нутро зимовья, что служило Пахому узилищем. Можно не гадать, почему у парня красные глаза, и чистые дорожки на грязных щеках – порка любого до слез доведет. Да еще за подштанники ладонями держался, морщился от боли. На его плоском заду отчетливо виднелись две окровавленные полосы.
– Познакомились с казачьим гостеприимством, вашбродь? – участливо спросил комвзвода. Странное дело, но на этого молокососа он зла не держал, хотя тот бойца штыком приколол.
– Не твое дело!
Огрызнулся тот, но Пахом не обратил на то внимание – в горячке парень, вот на язык и не сдерживается, и продолжил говорить прежним, спокойным голосом, еле сдерживая горечь.
– Они завсегда такие. Лютуют страсть, вся Россия с их нагайками знакома. В пятом году я вьюношей совсем был, у нас в селе помещику «красного петуха» запустили. Губернатор, чтоб его на сковороде на том свете жарили, две сотни казаков послал, якобы на усмирение, бунт, мол, начали. Все село перепороли, от мала да велика, не щадя ни седины ни деток. Старики, кто в годах и здоровьем слабый, душу Богу отдали, остальные стонали и охали целый месяц, маслицем лампадным рубцы смазывая. Другое хуже – баб и девок нахально изобидели, ссильничали, да так, что две молодки сами на себя руки наложили. Позор ведь на всю жизнь – кто ж порченую замуж-то возьмет. Вот такие пироги…
Ермолаев звякнул кандалами, что нацепили ему на ноги и руки, и сел на чурку, что тут стул заменяла. Мысли о побеге он не оставил, хотя понимал, что в железе сбежать не удастся, а открыть четыре тяжелых замка, что висели на широких кольцах, без ключа или отмычки дохлое дело. И спросил о наболевшем, что его давно мучило.
– Ты на меня зла не держи, вашбродь, что я тебе шею тогда сдавил. Зол был за Гришку, коего ты, как жука булавкой, на штык нанизал…
– Да не хотел я его колоть!
Снова огрызнулся парень в ответ и тоже присел на соседнюю чурку, но тут же, чертыхаясь, соскочил с нее, держась за поротое место.