Однажды после чая мы с Наташей как обычно потушили свет, Я начал рассказ, я давно приготовил эту историю, услышанную во дворе, и все ждал праздника, чтоб рассказать. Неожиданно свет загорелся, в дверях стоял Наташин папа. Он строгим голосом приказал девочке идти одеваться, так как они уже уходят, а когда Наташа проходила мимо него, неожиданно ударил ее рукой по левой щеке.
Я обомлел и весь съежился. Наташа молча проскользнула мимо отца, пошла в прихожую, натянула пальто, обернула воротник шарфом, смахнула этим же шарфом слезы.
А я — помню четко до сих пор — сидел в комнате и не мог выйти к гостям попрощаться. У меня наворачивались слезы и я сглатывал какой-то комок в горле, который никак не сглатывался. А левая щека у меня покраснела и горела, будто ее прижгли раскаленным утюгом.
Я никому не рассказал об этом случае. Когда мама спросила, “что он тут сидит, накуксившись?”, сказал, что болит живот.
Это случилось, когда я был маленький, он тогда учился в первом классе. Единственное, что он мог — стараться не вспоминать об этом случае. Потому что, когда вспоминал, начинала гореть левая щека, как ошпаренная.
До сих пор!
Эта девочка умерла молодой. От цирроза печени. Но в этой реальности она еще жива и, возможно, придет с этими Семенченками. Кажется, мое общение с мертвыми на кладбище мало отличается от общения с живыми, которые уже умерли в первой моей жизни. И кажется, что моя психика потихоньку натягивается струной и как бы не лопнула, разнося в клочья игровую реальность второй жизни.
Глава 30
Сыграть себя на лютой сцене,
Сыграть неистово, сквозь стон!..
Потом — туда, где пляшут тени
Под крик скрежещущий ворон.
Родные лица только в профиль,
Полупрозрачные они,
И все — эскиз, мечты уроки
Висят, вцепившись за карниз.
Полупрозрачная реальность,
Преображенная стезя,
Кольцом завитая начальность,
Но до конца дойти нельзя.
А мне пока
На лютой сцене
Играть себя
В который раз…
Потом — туда,
Где только тени
Ведут угрюмый перепляс
Стихи соответственно настроению. Не для публикации в этом времени. Это бессилие меня терзает.
И как тут не старайся, спасти рабочих от расстрела я не смогу. Ребятишкам могу покричать, чтоб слезали с дерева, но они вряд ли слезут, кто я для них. И поехать туда стать авторитетным для жителей южного города не смогу, там люди с другим менталитетом, с другими идеалами. Будь моложе, попробовал бы, ринулся, сломя голову, и набил шишек или подсел за политику лет так на …дцать. Я нынешний умудрен и глупости совершать не стану.
А стихи нынче нужны соразмерные эпохе. Конечно, будь я гениальным поэтом — тогда писал бы, невзирая на время Но я не гений, а просто грамотный и умелый писатель, умеющий так же красиво рифмовать свои чувства. Для известности и построения карьеры буду рифмовать сообразно требованиям партии и комсомола. И пионерии, естественно.
Захожу я как-то в лес,
Там сидит КПСС.
На хрена я в лес полез…
Не получается экспромтом патриотическое дерьмо ваять, смех разбирает. Патриотизм — последнее прибежище негодяя [54]. А для меня с такими виршами — прямая дорога в зековский ад.
А мне надобно кресло высокое занять в престольном граде, дабы хоть как-то повлиять на течение времени и судеб. Чтоб со мной считались и чтоб ко мне прислушивались.
Иначе зачем судьба подарила мне второе существование!
И я просто обязан спасти людей от новочеркасской драмы.
Ну хотя бы ребятишек!
…Вот такими горестными мыслями был я до весны 1962 года обуян. И скорбел, и кулаки кусал, а вот напиться не смел — вдруг мелкий алкаш опять сместит меня от управления телом.
Грустил и делал что надо. Подогнал хвосты в институте и так разошелся, что и за третий курс все поздавал. Опомнился и оформил экстернат. И со следующего учебного года, осенью пойду уже с четвертым, последним курсом на лекции. Потом трехмесячные военные сборы, офицерское звание и направление на работу. Чаще — учителем, реже — на солидную должность.
Ходил несколько раз на кладбища, на все три. Половина собеседников напрочь рехнутая. Один сообщил:
«Где-то в пространстве стоит алмазная скала. Гигантская. Невозможно описать, какая большая. Раз в тысячелетие прилетает на скалу ворон и точит об нее свой клюв. Когда он сотрет клювом всю скалу — пройдет одна секунда вечности».
Так-то он прав, конечно. С его точки зрения вечность именно такова. Хотя я до сих пор не знаю, сколь долговечны эти энергетически-информационные сгустки, оттиски прежних живых организмов.
После всех этих шизофренических кладбищенских диалогов ночью меня посетил кошмар. Я ощутил себя ВОРОНОМ.
Ворон, который был и мной тоже, долго думал: влететь в город или войти?
Он представил, как входит, переступает лапами по вязкому снегу, останавливается на переходах, пропуская угрюмые машины, как идет по серому городу, вызывая недоуменные взгляды прохожих, как бездельники пристраиваются за ним, норовя выдернуть из хвоста вороненое перо, как хамеют, наливаясь наглостью, как растет их толпа, толпа сытых, в импортных кожаных куртках с пустыми стекляшками глаз, как пьяный выкрикивает что-то гадкое, и толпа бросается на ворона, чтобы втоптать его в серое месиво снега и грязи, смешать с обыденностью, обезличить…
Ворон, который был и вороной, решил влететь в город.
Он представил, как летит среди голых сырых сучьев спящих деревьев, между серыми стенами домов, вдоль серых улиц, над угрюмыми машинами, рыгающими в воздух бензиновым перегаром, летит над однообразной чередой прохожих и бездельников, которые смотрят только вниз, под ноги, и никогда не поднимут взгляд вверх, в небо, в беспредельную глубину мира и Космоса, которая их пугает, представил, как в чьем-то заброшенном парке он сядет среди других ворон и будет высматривать в сером месиве грязного снега кусочки съестного, выброшенного людьми, как подлетит к заплесневелой корке, толкаясь и каркая, отпихивая балованных голубей и бессовестных шалопаев-воробьев, увидит, как какая-то старуха потянется к этой же корке, отмахиваясь от возмущенных птиц кривой клюкой и шамкая беззубым ртом своим, как поскользнется старая на сером крошеве снега и грязи и упадет в слизь городских отходов, а птицы, довольно гулькая, чирикая и каркая, выхватят эту корку из-под сморщенных рук…
Ворон, который был и мной, задумался. Он думал о добре и зле, О мгновении жизни и вечности, о низости и высокости странного двуногого существа, которое наивно считает себя вершиной мироздания, хотя всего-навсего есть его подножье.
Но сам он и я, который то ли снится ворону, то ли ворон снится мне, давно прошел эти ступени познания себя и мира, его сверх «Я» существовало едино и множественно, он ощущал свою личность в камне и цветке, в вОроне и ворОне, в прошлом и будущем, а свое человеческое обличье вспоминал с трудом и без особого желания.
Город клубился где-то впереди, будучи в то же время далеко позади, сплетались вокруг него и вне его судьбы и чаяния, вечность приподнимала бархатное крыло невозможности, которая становилась возможной мгновенно в неисчерпаемой бесконечности космического сознания.
Было хорошо и чуть-чуть тревожно, как всегда бывает на пороге чистилища.