Он довел себя до нешуточного гнева и принялся колотить костылем по ковру; глаза печального лемура покраснели от ярости и боли.
— Так-то вот! — сказал он более спокойным голосом и вздохнул. — Что бы вам ни говорили, дитя мое, не верьте. Революции, реформы, программы, партии — все они продают вам одну и ту же картинку: «Проблеск рая», или «Что подсмотрела служанка в замочную скважину», причем «пламя страсти» разыгрывают все та же старая шлюха и старый сутенер. И все же — пусть, как сказал кто-то, единственным утешением для человека, садящегося на электрический стул, было бы узнать, что к Земле приближается комета и что в тот самый момент, когда будет включен ток, погибнет вся планета, — все же знать, что этот мир, бывший — плохо ли, хорошо ли — нашим миром, движется к своему концу, подобно Помпеям, Римской Империи, подобно Франции Людовика XV, — это более болезненно, чем нездоровая печень; а печень, пораженная циррозом, — это очень больно, дитя мое.
— Если вы считаете, что все прогнило, и ни во что не верите, то я не понимаю, почему все это вас волнует, — сказала Хайди, которая, не возражая против смирения, не терпела, чтобы с ней в ее двадцать три года обращались, как с ребенком, и беспрерывно гладили ее руку.
— Кто вам сказал, что я ни во что не верю? — воскликнул мсье Анатоль, уязвленный не на шутку. — Я не знаю, кто вы, дитя мое, — католичка, коммунистка или суфражистка, да это и неважно: в вашем возрасте и с вашей внешностью убеждения — роскошь. Если же старый циник все еще верит во что-то, то вера его подобна вере иссушенного засухой растения в почву, из которой его корни сосут скудную влагу. Это не убеждение, не догма — это сама сущность его жизни.
— Так во что же вы верите? — с жаром спросила Хайди, чувствуя в то же время, что ответ разочарует ее.
— Можно ответить одним словом, — сказал мсье Анатоль. Он помолчал, а затем произнес по слогам, отбивая такт костылем, но сохраняя торжественное спокойствие: — В пре-ем-ствен-ность.
— Вы имеете в виду традицию? — спросила Хайди, чьи пессимистические ожидания нашли подтверждение.
— Я имею в виду пре-ем-ствен-ность. Традиция опирается на инерцию. Пре-ем-ствен-ность означает осознание прошлого как прошлого, а не как настоящего или будущего. Повторять прошлое или отменять его — одинаковые прегрешения против жизни. Все реакционеры страдают запором, а все революционеры — поносом.
— Это факт? — спросил полковник, верящий в статистику.
— Видимо, да, — объявил мсье Анатоль, — ибо логика подсказывает именно это.
Вздыхая и бормоча, он с помощью Гастона оперся на костыли и удивительно ловко запрыгал к балкону, приглашая гостей следовать за ним. Дождь перестал, и в небе вновь засияли свежеотшлифованные звезды, решившие, как видно, дать гала-представление в честь Дня Бастилии. В спокойной воде Сены отражались красные и зеленые огни мостов; со стороны площади Сен-Мишель, где все еще продолжались танцы, доносились звуки аккордеона.
— Смотрите, наполняйте глаза до краев, — провозгласил мсье Анатоль, — ибо все это уже ненадолго.
Опираясь на плечо сына, он положил правый костыль на перила и прочертил его кончиком линию от Нотр-Дам на востоке до моря огней на площади Согласия.
— Эта панорама — лучший пример того, что я имею в виду, говоря о пре-ем-ствен-ности, — объяснил он. — Знаете ли вы, что сделал народ Парижа с камнями разрушенной Бастилии? Из них сложили верхнюю часть моста Согласия. А знаете, сколько времени потребовалось, чтобы превратить площадь Согласия в чудо градостроительства, каковым она предстает сейчас? Три века, друзья мои. Начало положил Габриэль при Людовике Четырнадцатом, при Пятнадцатом дело было продолжено, после него работали Революция, Наполеон, Луи-Филипп. И все руководствовались одним планом, одним видением, неуклонно материализовавшимся на протяжении веков независимо от политических переворотов, пожаров, голода, войн и моров. Не воображайте, что мною руководит сентиментальность, сантименты мне отвратительны. Нет, я говорю вам о видимом примере явления преемственности. И поймите меня правильно: совершенно нормально, когда здание — собор, дворец ли — перестраивается, переделывается, и так далее, на протяжении трех и более веков. Но здесь — не здание, а площадь. Это участок организованного пространства. Стоя там, вы видите, что организованное пространство тянется на милю на запад, до самой Триумфальной арки, на полмили на север — до церкви Мадлэн и через Сену до Бурбонского дворца. Посмотрев на север, вы увидите два дворца семнадцатого века, а между ними — уменьшенный в полном соответствии с правилами перспективы, греческий храм, возведенный в начале девятнадцатого века. Что за ужасная идея! Но все вместе создает впечатление совершенной красоты, ибо мелкое растворяется в крупном, и различные периоды сливаются в гармоничной пре-ем-ствен-ности. Если же вы обратите взор к югу, через мост, опирающийся на плиту от крепостной башни, то увидите еще один античный фасад — Бурбонский дворец, замыкающий ансамбль, начатый на севере. Самое же забавное в том, что дворец этот обращен в противоположную сторону, и этот фасад сложен на задворках два века спустя. Еще одна отвратительная выдумка! На западе же — Елисейские поля с чудовищной Триумфальной аркой в конце! Но все это вместе создает впечатление полнейшего совершенства. Чтобы добиться совершенства, слагая вместе такое количество уродливых деталей, следует обладать видением, пронизывающим века, переваривающим прошлое, выращивающим из прошлого будущее. Необходима пре-ем-ствен-ность…
Снизу, из толпы, донеслись крики и смех, а затем послышался шорох танцующих ног. Несмотря на недавний дождь, все еще было удушливо жарко. Во многих мансардах вокруг мерцал свет, как на чердаках кукольных домиков, освещенных малюсенькими свечками. Никто в эту ночь не собирался отходить ко сну.
— Кто знает, — снова заговорил мсье Анатоль, — возможно, это наш последний День Бастилии перед пришествием Неандертальца. Или предпоследний, или пред-предпоследний — какая разница? Жителям Помпей повезло: они не знали своей судьбы заранее. Глядите же, друзья, пока не поздно. Взгляните на остров, Париж-Сите, откуда началась Европа. У него форма овала, как у оплодотворенной материнской клетки, и из него выросло все остальное — не так, как современные города, разрастающиеся, как раковые опухоли, а как кристалл, как живой организм. Прямо перед вами, на площади перед Нотр-Дам, то самое место, где сперматозоид соединился с яйцом: здесь древняя дорога, ведущая из Рима на север, пересекалась с водным путем — Сеной. Здесь Север был оплодотворен Средиземноморьем, и все, что случилось потом, было продолжением этого события. Ведь очарование Парижа — это уникальный синтез средиземноморской жизни с открытыми кафе, рынками и писсуарами — с одной стороны, и урбанизованной цивилизации Севера — с другой. Здесь готика повенчана с Ренессансом; представьте себе Париж, прорезанный по горизонтали на высоте вот этого балкона, футах в пятидесяти от земли; тогда под нами останется Ренессанс, барокко, модерн, на уровне же глаз и выше и»метнется готический город, его чердаки, трубы, шпили. Фасады поднимались вместе со временем; но новые дома не попирали Средние века, а поднимали их на своих плечах ввысь, к небу; здесь, среди крыш, мансард и шпилей, -»пи навечно обрели покой…
Немолодой слуга, похожий на упрощенное издание своего хозяина, вошел с подносом и предложил гостям шампанское. Бокал для мсье Анатоля был налит только до половины. Тот слабо запротестовал, не надеясь на победу и зная, что ни гнев, ни мольбы не принесут пользы; повиснув на плече сына, он жадно осушил стакан, как худосочный голодающий ребенок, дорвавшийся до молока.
— Кончено, — объявил он, не позаботившись объяснить, к чему относится это высказывание — к шампанскому или городу. — Кончено, завершено, употреблено. Преемственности настает конец, синтез нарушается, подобно хрупко сбалансированному органическому веществу, облитому сильной кислотой. Ибо именно это хрупкое равновесие северной индустрии, усердия и расслабленного гедонизма, праздности южан сделало цивилизацию долины Сены моделью для остального мира и научило его величайшему из всех искусств: искусству жить…
В последовавшей за монологом мсье Анатоля недолгой тишине было слышно, как Хайди сделала большой глоток, прежде чем спросить:
— Почему же вы не научили нас искусству умирать?
— Умирать? Это необходимость, а не искусство,
дитя мое.
— Откуда вы знаете? — воинственно спросила Хайди. Она начинала приходить в себя после происшествия с Никитиным и роли школьницы, которую только что заставлял ее играть мсье Анатоль. — Откуда вы знаете? — с горячностью повторила она. — Искусство умирать, явленное Сократом, Христом и святым Франциском, выше вашего искусства жить. Но вы разрушили это искусство своим просвещением и «Республикой Разума». Нигде человек не уходит тяжелее, в большей запущенности, чем во Франции, — как шелудивая собака. Я была в «Сальпетриер» — это просто отвратительно!