— Там еще одна повозка, чужая. И люди везде лежат! И кони в упряжке убитые! Да что ж такое деется?!
Слова водителя резко встряхнули и подействовали на как сильное обезболивающее. Император?! Что с ним?
Фомин рывком очнулся, схватил свой ППС, щелкнул затвором. Рукавом вытер пот со лба и глаз. Собрав все силы в кулак и сжав зубы, кое-как вылез из остановившегося грузовика. И онемел, разглядывая сквозь расступающиеся сумерки летней ночи чудовищную по восприятию батальную картину. Здесь был бой, именно бой, и ничто иное.
Ноги сгибались в коленях, почти не держали тело, но Фомин торопливо обежал взглядом знакомые повозки. Своих он узнал сразу — у колеса фургона привалился спиной хромой капитан, сжимая крепкой хваткой «Льюис» с толстым, словно самоварная труба, стволом.
Диск был снят, видать, офицер хотел его перезарядить, да получил пули в грудь. Но и чужих, в солдатских гимнастерках, одной очередью троих скосил — чуть ли не шеренгой полегли.
Мальчишки-кадеты жили друзьями и погибли вместе. Но винтовки из рук не выпустили. У одного затвор отдернут — пытался перезарядить, но тут пуля в голову попала. Затылок — кровавая каша.
У фургона вся императорская свита полегла — двое под тентом, а секретарь Джонсон успел выпрыгнуть, тут его пуля и поймала. Не повезло англичанину, крепко не повезло.
Но вот тел императора и Путта Фомин не нашел, хоть и вглядывался в трупы с замиранием сердца. Зато чужих было много — троих с пулемета срезали, двоих гранатными осколками нашпиговало, еще трое явно из ППШ свинец получили — в траве матово блестело под лунным светом множество гильз. У Фомина отлегло от сердца — автомат был только у Путта, и если капитана с императором нет среди убитых, то они наверняка живы. По договоренности тот должен был уволочь Михаила Александровича в безопасное место, а в бой вступать только по необходимости.
И тут ноги подкосились, и он буквально рухнул на примятую траву, прислонившись к колесу фургона. Боль с утроенной силою принялась терзать его тело. Не сдержавшись, он громко застонал.
— Ты ранен, Федотыч?! Как же тебя так угораздило под пули попасть?! Давай перевяжу! — знакомый голос Путта выдернул Фомина из состояния беспомощности.
— Император жив?!
— Жив и здоров, я его в кустах неподалеку спрятал, как шум услышал. Сейчас подойдет. Чем это тебя?
— Картечью из дробовика один жахнул. Гад…
— Руку отведи, я гляну. Ты же старый солдат, не от таких ран оправлялся…
Голос Путта был наигранно бодр, но это только оправдывало поставленный самому себе диагноз.
— Ты ваньку не валяй, гауптман! Знаешь, что у меня сейчас в кишках творится?!
Молчание капитана стало самым красноречивым ответом. Молодец, конечно, с пустыми утешениями не лезет и клятвами не клянется, как красная сволочь делает — типа, отомстим кулакам за смерть героя-пионера Павлика Морозова. И понимает, что раненый обузой не станет — рукоять ТТ под ладонью хорошо видел, даже глаза не отвел. Только понимающе в ответ улыбнулся.
— Что случилось-то здесь?
— Встречный бой! Мы сюда ехали, и они сюда. В какой-то деревеньке или кулаков гоняли, или ревком к власти ставили. Нас за городскую контру приняли и сразу стрелять стали из винтов и маузеров.
— Понятно! Можешь не продолжать. Шмайсер здание ЧК рванул, сам! Машу на его глазах убили. С ней и уехал. Понятно?
— Да! — капитан еле слышно скрипнул зубами.
— Мы еще красных на пристани жутко потрепали, Попович два парохода утопил, броневик изрешетил. А мы с отцом латышей уйму в упор порезали. Потом их сам расспросишь…
— Как вы себя чувствуете?
Глаза подошедшего Михаила Александровича светились тревогой. Но более ничего не спросил, только вздохнул тяжело. Понимающе.
— До утра не доживу! А потому возьмите в кармане записку. Она вам, государь, предназначена. Вы генерала Миллера хорошо знаете?
— Евгения Карловича?
— Значит, хорошо. Там про него и графа Келлера, что третьим конным командовал, написано. Сообщите им!
Фомин с трудом вытащил записку окровавленными пальцами и протянул ее императору. Скривился от приступа боли и с трудом проговорил, выталкивая из горла слова:
— А ты, Путт, Лешку позови, поговорить нужно…
— Не сможешь ты с ним поговорить, брат! — надтреснутый отцовский голос глухо прозвучал в темноте. — Когда в машину залез, он еще жив был. В дороге помер. Отмаялся, сердечный. И сына моего убили — латыши с баржи последними выстрелами, прямо в сердце. Сразу насмерть вбили, мгновенно. Что я теперь матери скажу?
Спросил без надрыва, тяжело сев рядом, и взял Фомина за холодеющую руку. Сжал крепко. Путт с Михаилом Александровичем переглянулись и отошли в сторону, не стали мешать.
— Теперь еще брата теряю! Не успели встретиться, и на тебе…
— Не брат я тебе, не брат. Сын я твой! У него, — Фомин с трудом показал на Путта рукой, — потом все спросишь. Он тебе расскажет. На мою левую руку глянь! Ты мне ее в детстве переметным крючком распорол и сам же заштопал. Да глянь же, свою работу посмотри…
Отец быстро оттянул рукав танкового комбеза и молча уставился на изломанную линию шрама. Что-то пробормотал непонятное себе под нос, вскочил, чуть ли не побежал к грузовику.
Через минуту вернулся, шаркая и сгорбившись — растерянный, бледный как мел, на голове белели прежде смоляные пряди.
— Я ничего не понимаю! — Отец присел на коленки и снова взял левую руку. Впился глазами. — Надеюсь, ты объяснишь мне, что происходит?!
— Я из будущего, батя! — тихо сказал он и выплюнул кровавую кашицу изо рта. — Зажали нас на Поганкином Камне в сорок третьем, вот я и сделал…
— А-ах ты ж! Вот в чем дело! — отец отчаянно замычал и стукнул ладонью себя по лбу. — Ты ж от деда, знающий. Вот оно как… То-то оружие у вас странное, на гильзах звездочки, и будущие года выбиты. Победила, значит, совдепия, а вы с большевиками заново задрались. Так?
— Так… Медаль свою одну доставай, что в сапоге прячешь, в холстинку завернутые. «Романовскую»…
Отец даже не удивился. Молча снял сапог, вытащил сверточек, развернул — в лунном свете блеснуло серебро. Положил на траву единственную темную медаль, вопросительно посмотрел на сына.
— С груди у меня… Сними такую же. Ты мне ее в тридцать пятом оставил. Тебе капитан потом все расскажет…
Отец расстегнул танковый комбинезон. С нескрываемым удивлением посмотрел на орденский «иконостас». Углядел нужную медаль и бережно отцепил ее с груди.
— Брось на свою сверху… Только рукой не касайся!
Отец немедленно выполнил странную просьбу, и не успел металл звякнуть, как яркая вспышка осветила смертельно бледное, с впавшими глазами, лицо Фомина.
— Одна и та же вещь, из прошлого и будущего… Они не могут вместе быть одновременно, в настоящем… Потому погибли Попович и Шмайсер. И я сам… И молодой, и старый…
— Но я еще пока жив! — отчетливо прозвучал в тишине растерянный голос Путта.
— Попович родился в январе, а Шмайсер в феврале… А ты когда на свет появился? Мы ж тебе в июле именины в Локте еще отмечали…
— Ты хочешь сказать… Ими беременны их матери, они уже в животах, а меня родители только планируют зачать.
— Или не планируют… Если ты по залету на свет появился, — через силу улыбнулся Фомин, но добавил серьезно: — Тебя этот мир не отторгнет, Андрей, потому что тебя здесь нет…
— Сеня! — Путт умоляюще взглянул. — Ну делай что-нибудь! Ну, ты же не можешь так просто сейчас умереть! Ну, заговори кровь себе… Рану очисти…
— Ты же сам сказал, помнишь, я не факир цирковой… И картечь зубами я вынимать не умею…
— Это Федор говорил… — Путт обхватил в отчаянии голову.
— Ладно, Федор… Поздно, Андрюша… — Фомин тяжело поднял глаза. — Я уже свой долг отработал… Я свободен теперь… Зовите императора… Сил больше нет… Умираю уже…
Михаил Александрович молча подошел, следом за ним подтянулся и Максимов. Четверо мужчин молча смотрели на пятого, мучительно умирающего от ран прямо на глазах.
— Мы все полегли… Спасая тебя, государь… И Маша, и мальчишки… Ты за нас теперь жить будешь… Запомни это… Идите в Забайкалье, к атаману Семенову… Спасайте Россию!.. Еще ничего не предрешено… Меня, молодого, принесите… Во вспышке уйду… Может, в наш мир вернусь, в Поганкино капище… Это не смерть моя, а исход…
Путт с Максимовым принесли тело из грузовика. Положили рядом на траву. Фомин от боли уже не мог пошевелиться, только еле слышно прохрипел:
— Россию спасайте!
И на последнем издыхании рванулся к желанному освобождению от боли, свалившись на себя самого, сегодня убитого. И тут же его сознание затопила яркая вспышка…
«Я иду к тебе, Марена!..»
Пермь, 14 октября 1918 года