— Как хорошо, — прошептал Никитин и вскинулся. Нет, ему не послышался хруст ветки — торопливые шаги стукали по склону.
Рывком он вырвался из объятий, словно вихрь, и схватил арбалет — какие уж тут штаны надевать. И сразу выстрелил — в небольшой проем, подсвеченный луною, ввалились несколько воинов в блестящих от света ночного светила доспехах.
Арбалет тренькнул тетивой — с хрипом свалился один из напавших. Зато остальные навалились гурьбой и, что интересно, безоружные. Сопели, пытались заломить руки.
— Живьем взять хотите, суки?! А хрен вам!
Он впервые так отчаянно сражался: и за себя, и за свою позднюю любовь. Не за жизнь, а за смерть. Никитин умел драться, этому его учили долгие годы — и сам многих он научил.
Молнией сверкал отточенный бебут в его руках. Страшен бой на ограниченном пространстве, когда в ход идет все — оружие, руки, ноги, зубы…
Численный перевес сослужил врагу плохую службу — гулямы, пыхтя и ругаясь, только больше мешали друг другу, чем помогали. Запах дымящейся крови кружил голову — но Андрей отчетливо понимал, что для него все кончено. Он уже перерезал полдюжины гулямов, но силы на исходе — еще пройдет полминуты, и его завалят.
Главное успеть убить Милицу!
Это его долг, а потом всадить клинок и себе в сердце или полоснуть по горлу — сдаваться врагу он не собирался, насмотрелся в свое время, что «духи» с пленными делают, никому такой участи не пожелаешь.
И только об этом Никитин успел подумать, как неожиданно затылок взорвался от звонкой боли, огненная вспышка ослепила глаза, и он навзничь рухнул, потеряв сознание.
Холодная вода обожгла лицо, вернув Андрею сознание. Затылок ломило от тупой и ноющей боли, и он попытался приложить ладонь к голове. Ничего не вышло — руки хоть и не были связаны, но совершенно отказывались слушаться.
Плечи прямо коробило, их выламывало, он чувствовал, что обеим ключицам настала полнейшая хана: или сильнейшие ушибы, или сломаны оны к ядрене фене.
Не то что меч, ложку в руках не удержать!
— Вот мы и свиделись, командор!
Незнакомый голос слишком правильно и четко выговаривал немецкие слова, чтобы его обладатель мог быть тевтоном — это Андрей понял сразу, с трудом разлепляя веки.
Перед глазами шла белая муть, как в ненастроенном телевизоре, и ему потребовалась добрая минута, чтобы зрение пришло в порядок. Он поморгал, разглядывая того, кто так был рад встрече.
Молодой араб лет тридцати, никак не больше — черные усики, такая же бородка, выразительный взгляд миндалевидных глаз. Порывистые движения, тонкие, но сильные руки — все выдавало в нем очень опытного воина.
Да и доспех был на нем намного ценнее — тусклые кольца арабской кольчуги закрывались золотыми бляшками с вязью, скорее всего с письменами из Корана, на Востоке это принято.
Лежащий у него на коленях чуть искривленный меч, который еще рано именовать саблею, был разукрашен драгоценными каменьями и золотом.
«Так ведь это самый настоящий булат… Узорчатый…» — отстраненно подумал Андрей, не сводя глаз с клинка.
— Это дамасский булат, командор. Хотя твой меч не хуже! Настоящая драгоценность! Что ты за него желаешь?
— Свою жизнь, — усмехнулся Андрей.
— Ты хочешь, чтобы я не убил тебя? — В глазах араба промелькнуло нечто похожее на презрение, хотя голос был ровен.
— Ты же воин и должен знать, что меч наша душа. — Внутри все напряглось, Андрей неожиданно осознал, в каком ключе ему следует вести с этим арабом разговор. Не болела бы только голова!
— Продать меч — значит продать свою душу. И не просто так, а иблису. Шайтану! Как можно… Убей меня да забирай мой меч, раз с боя его взял…
— Ты храбрый воин, — араб впервые улыбнулся. — Но я не могу взять твой меч, ибо между нами не было поединка.
— Так в чем же дело?
— Ты толкаешь меня на непристойный поступок, командор. Я не могу драться с тобою в равном бою, пока ты не излечишь свои раны. Ты и так три дня пролежал в беспамятстве и бредил. Мой лекарь еле выходил тебя, а он славится своим искусством от Каира до Куйябы.
— Благодарю, — только и сказал Андрей, с удивлением оглядывая себя. Еще бы не изумиться — плечи, руки, ноги и голова в повязках, пахнувших какой-то мазью, зато грудь обнажена, а на ней масса чуть подживших царапин и порезов, через которые явственно проступают темные пятна засосов и укусов, что в безумной страсти оставила ему на память Милица.
А вода, приведшая его в сознание, оказалась мокрой тряпкой, пропитанной какими-то благовониями, что черноволосый араб собственной рукою протирал ему лицо.
И не только — у Андрея возникло ощущение, что эти мягкие шелковые подушки, на которых он возлежал, этот шелковый шатер, жаровня с раскаленными углями, дававшими много жара и не единой струйки дыма, — все это было предназначено только для него.
Понятно, откуда такая роскошь, вот бы на ней, да с Милицей. Мысль о любимой женщине обожгла — что с ней?!
— Сколько тебе лет, командор?
— Сорок три.
Вкрадчивый вопрос араба застал Андрея врасплох, и он ответил на него чисто автоматически.
— Ты считать умеешь, почтеннейший? — в участливом голосе араба послышалась тонкая издевка. — К шестнадцати прибавить восемнадцать будет тридцать четыре? Так ведь?
— Совершенно верно, — после секундной заминки, вызванной неким умственным напряжением раскалывающейся на части головы, согласился с ним Андрей, сделавший свой подсчет.
— И ты стал рыцарем ордена Креста в восемь лет?! — Араб поцокал языком, покачав головой. — Удивительно, как сильны германские мальчики в детстве…
— При чем здесь мое детство? — Андрей был немного ошарашен заявлением араба.
— Меня зовут Селим-эфенди, почтеннейший командор. Позволь узнать твое настоящее имя. Ведь ты тот, кого носящие алые плащи с белым крестом называют Андреасом фон Вертом? — с уже явственной иронией спросил араб, широко улыбнувшись.
Андрей обомлел, он не находил слов, мозги застыли, словно любимое малиновое желе, которое готовила в детстве его мама. В голове веселыми молоточками застучали визгливые голоса, негромко напевая ему песенку-нескладушку: «Наш Штирлиц провалился и к папе Мюллеру попал!»
— С чего ты взял, почтеннейший Селим-эфенди?
Андрей хотел выиграть время, а потому задал этот вопрос, который вызвал у араба улыбку.
— Ты моложе настоящего фон Верта и сам это признал. В бреду, здесь в шатре, ты звал маму, а не муттер. А значит, в тебе славянская кровь, а не германская. И еще одно, прости за такое откровение. — Селим-эфенди почтительно развел руки. — Я не хотел, это недостойно воина, но слышал и видел, как ты нарушал обет целибата, который командоры Креста соблюдают свято. И следы этого нарушения, которое я считаю отнюдь не преступлением, а счастьем для любого мужчины, ценящего женскую красоту, ты носишь на своем теле. И они для меня не менее значимы, чем твои раны!