Если Гаусельм, веселый монах из Монтаудона, позволял в своих песнях шутить, описывал в них вещи в общем-то обыденные, то Раймон де Мираваль был истинным певцом Любви, и только ее одной. Лицо трубадура выглядело одухотворенным, а пальцы, перебирающие струны, как казалось, жили собственной жизнью.
Хочет, чтобы ей сполна
Рыцари служили враз
Без притворства и прикрас
Гонит прочь льстеца, лгуна
И мужлана будет гнать,
Но достойных поощряет.
Всяк ее рад восхвалять,
Издали ей песни слать.
Робер никогда не считал себя поклонником труверского искусства, но песня странным образом коснулась его сердца, пробудила в нем необъяснимую глухую тоску, тягу к чем-то прекрасному, но недостижимому.
Госпожа! Вам век блистать.
Мираваль вас воспевает,
Песни в вашу честь слагает.
Чая в скорости опять
Радости любви стяжать.
Лютня в последний раз звякнула и умолкла. В течение нескольких мгновений никто не решался нарушить тишину. Лица, которые еще недавно не выражали ничего, кроме тупой сытости, странным образом смягчились, даже барон де ла Терм выглядел не таким свирепым, как ранее.
– Воистину, искусство ваше от Бога, эн Раймон, – сказал граф.
– Не буду спорить с вами, – улыбнулся в ответ де Мираваль. – Но пусть не будет сегодняшний вечер таким, чтобы звучал только один голос. Я вижу среди гостей достойного жонглера [182] , прозвищем Пистолета [183] . Голос его знают многие сеньоры Прованса…
– Что же, пусть споет и он, – Раймон Сен-Жилль благосклонно кивнул.
Де Мираваль изящно раскланялся и отошел, его место занял невысокий и довольно толстый молодой человек.
– Пусть говорят, что я пою чужие песни, – сказал он, улыбаясь, – но на одну кансону меня хватило!
Собравшиеся засмеялись.
Пистолета, не смущаясь, ударил по струнам и запел:
Мне тысячу бы марок серебром,
И золота бы красного в казну,
И закрома с пшеницей и овсом,
Быков коров, баранов, и одну
Пусть сотню ливров каждый день на траты,
Мне б столь широкостенные палаты,
Чтоб выдержать могли любой напор,
И порт речной, и весь морской простор.
Мне бы таким же обладать умом
И постигать такую глубину,
Как Соломон, в делах не быть глупцом,
И чтоб никто не ставил мне в вину
Измены иль коварные захваты
Земель, иль скупость, иль отказ от платы
Долгов, и чтоб на мой стремился двор
Попасть и бедный рыцарь, и жонглер [184] .
Пение Пистолеты не лишено было изящества, но все же до великолепного Раймона де Мираваля ему было далеко. Граф, судя по всему, уже слышал эту кансону. Краем глаза Робер заметил, как он склонился к де Лапалиссу.
– Ну как вам мой двор, эн Анри?
– Великолепно, – осторожно ответил командор, и с этого момента Робер слушал уже не песню, а происходящий рядом разговор. – Воистину, я не видал ему подобного!
– Как по-вашему, он достоин королевского?
– Мне трудно судить, – осторожно ответил де Лапалисс, – мне не доводилось пребывать при дворе Филиппа Французского…
– О, уверяю вас, – резко прервал собеседника граф, – там гораздо скучнее. Тулузу называют "царица и цвет всех городов в мире", а Париж… Что такое Париж? Никакой куртуазности, все озабочены только тяжбами да деньгами, что не пристало истинным дворянам!
– Сир, – со всей возможной почтительностью поинтересовался брат Анри, – вам мало графства, вы хотите править королевством?
– Почему бы и нет? – Раймон пожал плечами, но в этот самый момент Пистолета закончил петь, и графу пришлось прерваться. В нескольких словах он похвалил певца, и место его занял следующий, имени предпочитающий прозвище Каденет. Стихи и музыка в его песне были весьма изощренны:
Ах, Амор, чего я жду?
Вновь тоска меня томит,
Вкус которой был забыт,
Когда сняли Вы узду,
Чтоб увидеть, впрямь ли сможет
Жизнь моя стать весела.
Весела? Ну, нет. Но прожит
Век бывает спрохвала,
Так, как, вижу я, живут,
Не прося у вас подмоги,
Лодырь и богатый плут,
Что сошли с прямой дороги [185] .
Но Роберу вновь не дано было насладиться искусством трубадура. Он вслушивался во возобновившийся разговор.
– Почему бы мне и не править королевством? – сказал граф. – Мой предок Эд [186] повелевал всеми землями южнее Луары, а род наш так же древен, как и Робертины [187] !
– Но они ведут свои корни от Карла Великого, – осторожно заметил де Лапалисс.
– А, – махнул рукой граф, – это все вранье. Если в принце Людовике и течет какая-либо часть крови Каролингов через его мать, Изабеллу де Эно [188] , то в короле ее столько же, сколько и во мне [189] !
– Дело не только в крови, – покачал головой брат Анри. – Никому не нужно королевство Лангедок, ни Филиппу Французскому, ни Педро Арагонскому, ни Иоанну Английскому…
– И даже римскому епископу [190] Иннокентию! – со злобой проговорил Сен-Жилль. Глаза его сверкнули. – Они все спят и видят, как прибрать Лангедок, богатый и цветущий, мой Лангедок, к своим рукам!
Де Лапалисс промолчал.
– Но я им не дамся! – граф сжал кулаки, лицо его исказила кривая усмешка. – Пусть они все кричат, что я еретик, пусть!
– Но ведь для этого есть основания, в ваших землях болгарские еретики чувствуют себя привольно, – сказал брат Анри, и Робер внутренне сжался, кляня старшего товарища по Ордену за опрометчивость.
Но граф, вопреки ожиданиям, не разгневался.
– И что? – сказал он, усмехнувшись. – Они живут тут больше двух сотен лет. Первый раз катаров жгли в Тулузе в тысяча двадцатом году, а спустя сто лет [191] сам папа прибыл сюда на собор, чтобы предать ересь анафеме. Да только толку никакого. С тех пор число катаров только выросло, как я думаю, их большинство в пределах графства. И мне предлагают воевать с ересью. Я что, должен обнажить меч на собственных подданных?
– Если это не сделаете вы, то сделает кто-то другой, – сказал брат Анри.
– Я понимаю, – Раймон кивнул, – но надеюсь, что у Ордена хватит выдержки остаться в стороне, если римский епископ двинет сюда войска?
– Об этом вам лучше было спросить брата Пона, – ответил де Лапалисс. – Он все же магистр, а я даже не бальи…