писать "мы", не выставлять своё "я", у нас приоритет общественного над частным, неужели это нужно объяснять? Не по-товарищески это, не по-советски!
Та-а-ак, вот это заход! Ну я знал, что когда-то оно прилетит, но чтоб в таком ключе и прямо сейчас? Не рассказывать же ей про гонзо-журналистику? Усевшись за свой стол, мне удалось почувствовать себя несколько увереннее. Я почесал голову и на бумаги, разложенные перед печатной машинкой посыпался песок.
— Вера Павловна, вы мне сразу скажите — это официальная позиция ОБЛЛИТа, обкома партии, Министерства печати, какого-то еще вышестоящего органа — или лично ваше мнение? — если честно, во время работы мне напекло башку и соображал я с трудом.
— Группы ответственных товарищей, которые пристально следят за вашим творчеством, Герман Викторович, — она еще сильнее поджала губы. — Очень влиятельных товарищей.
— Мне очень приятно, что помимо Дубровицы мои материалы находят себе дополнительную аудиторию и в других городах и весях нашей Синеокой, честное слово… И тем более — среди влиятельных товарищей. Но, насколько я знаю, не существует никакого официального документа, который регламентировал бы применение местоимений в советской прессе…
— Да дело не в местоимениях, Герман! — Вера Павловна наконец вылезла из своих рамок ходячей математической функции и стала мало-мало похожа на обычного человека. — У вас ведь и подача, и стиль такой — разговорный, как будто вы не в печатном органе публикуетесь, а на лавочке у подъезда беседы беседуете…
— Во-о-от! Ура! Вы меня знаете как сейчас обрадовали?! Это значит — я всё делаю правильно, если даже товарищи в ОБЛЛИТе это оценили!
— Что значит — обрадовали? — она явно опешила. — Это ведь конструктивная критика!
— Конструктивная! — согласился я. — Но вы просто подумайте: кто читает "Маяк"? Именно те самые люди, которые сидят на лавочках у подъездов и в беседках! Моя задача — до них достучаться, сделать так, чтобы они жили проблемами района, чтобы печатное слово было для них именно как собеседник и товарищ, а не очередная официальная бумага! О чем я пишу? О производстве, благоустройстве, работе нашей милиции — что может быть более родным и близким? Народная, полевая, самая советская журналистика — вот что это такое! Районка — про народ и для народа, только так!
Товарищ из ОБЛЛИТа хлопала глазами:
— В таком ключе это действительно выглядит иначе… То есть это не эгоизм и самолюбование — а осознанная методика работы с населением?
— Так точно! — энергично кивнул я и на стол снова посыпался песок. — Журналист должен писать про дворников подержав метлу в руках, про милицию — выехав с опергруппой, а про строителей — по уши в цементе.
Вера Павлован задумалась:
— А на Клубе молодых журналистов выступите? Мы бы с удовольствием послушали ваши аргументы…
Клуб молодых журналистов — дело серьезное. Там не только молодые, там и вполне себе взрослые дяденьки и тетеньки порой учиться не гнушались, в основном — внештатники районок, или заводских и университетских многотиражек, но бывали и вполне маститые журналюги. А докладчики и вовсе — мэтры и гранды. Другой вопрос, что мэтры и гранды витая в эмпиреях порой не видят то, что творится у них под носом, в тех же самых беседках и под подъездами…
— Выступлю, отчего бы не выступить, — согласился я. — Только вы меня заранее предупредите, чтобы я хоть подготовился, костюм приличный надел… А то вот ваш визит для меня был нежданный-негаданный, я и…
— Ах, да-да-да, — засуетилась Вера Павловна. — Вам действительно нужно привести себя в порядок. Я уточню в Клубе их планы и мы обязательно вас пригласим. Всего хорошего, товарищ Белозор.
Обожаю, когда из-за стальной маски функции выглядывает человек. Это всегда приятно видеть: и у доктора на приеме, и у продавщицы в магазине, и у ревизора из ОБЛЛИТа — в моем кабинете. Но руку на прощанье она мне пожимать всё-таки не стала.
* * *
Благо, хотя бы с работы отпустили нас пораньше. Наверное потому, что терпеть в редакции кучу вонючих и грязных мужиков им не хотелось. Шкловский и Стариков жили в центре, с ними было все ясно — они домой пошли. Анатольич тоже слился куда-то, наверное к одной из своих бесчисленных женщин, которых у него было пруд пруди по всему городу.
До Слободки идти или ехать в таком виде, который я приобрел после трудотерапии, было идеей не самой лучшей, и потому я двинул на городской пляж. Рассчитывал окунуться, смыть с себя всю дрянь и, освежившись, прогуляться в сторону дома по берегу, мимо заводов и техники, которая добывала со дна мореный дуб чуть ли не в режиме нон-стоп.
Сразу отправившись на набережную, чтобы не светить грязной рожей на Советской, я прошел мимо тележек с мороженым и палаток с пивом. Шагал, наблюдая за чайками, утками, вездесущими воронами, какими-то собачонками и рыбаками, которые стояли по пояс в воде, надеясь, что чем глубже они зайдут, тем скорее поймают свою вожделенную большую рыбу.
По тронутым ржавчиной ступенькам я ступил на мостик через Дубровчик — небольшой приток Днепра. Черные, ссохшиеся доски настила издавали глухой звук, эхом отражавшийся от желтоватой воды, которая плескалась о бетонные опоры, сплошь покрытые тиной и водорослями. В периоды сильного паводка мост заливало водой — потому он имел такой неприглядный вид.
Сейчас вода почти сошла, и уже появились на желтом речном песке, на другом берегу Дубровчика соискатели дополнительной порции витамина D. Они лежали в самых причудливых позах, подставляя телеса разной степени изящества и привлекательности жарким солнечным лучам. По большому счету тут было два отдельных пляжа — этот, ближний, считался детским, его называли Лягушатником, посколько Дубровчик был речушкой мелкой, с медленным течением. А дальний, днепровский — облюбовали уже более матерые отдыхающие.
Пространство между этими двумя прибрежными полосками песка заросло хмызняком — ивами, вербами и прочей высокой кустарниковой растительностью, которая цеплялась за ноги и нещадно лупила по роже своими хлесткими ветвями. Средний дубровчанин как минимум на голову был ниже товарища Белозора, и местные растения эволюционировали под этот показатель, образуя зеленый коридор, как раз такой