– Тихо! – заорал бирич так громогласно, что стая ворон, примостившаяся на небольшом репообразном куполе церквушки, с шумом и гамом сорвалась с облюбованного места и принялась встревоженно кружить над площадью. От неожиданности толпа на несколько секунд притихла, и этой маленькой паузой Константин исхитрился воспользоваться в полной мере. Он извлек из ножен меч и, вытянув его перед собой, негромко, но торжественно произнес:
– На дедовом мече клянусь в сем деле по правде рассудить и виновного наказать примерно. А сейчас слушайте мое слово, – и он начал зачитывать сначала:
– Если господин бьет закупа за дело, он за то не отвечает, но... – и, выдержав небольшую паузу, в наступившей гробовой тишине, медленно и отчетливо чеканя каждое слово, продолжил: – Если он бьет его пьяный, сам не зная за что, без вины, – тут голос князя вновь возвысился, став торжественным и величавым, – то должен платить за обиду закупа, как платят за оскорбление свободного. А что касаемо свободного смерда, то тут покон[55] гласит: если кто ранит руку, так что рука отпадет или усохнет, или также ногу, глаз или нос, за то платит полувирье[56] – двадцать гривен, а за увечье – десять гривен. Ты понял, боярин? – Он повернулся к Завиду, ошалевшему от такого поворота событий. – Велю тебе двадцать гривен в скотницу княжью внести, десять же – Охриму, да еще что следует за лечение, пока закуп сей не выздоровеет. И за обиду неправедную отныне Охрим – вольный смерд и от долгов своих свободен. А сроку тебе три дня на выплату гривен. И чрез три дня ты гривны на глазах у вирника отсчитаешь, помимо того что за лечение надлежит уплатить. А лекаря я своего тебе, Кокора, дам, и сколько он затребует – столько ты боярину и назовешь, и куны те он сам при двух доводчиках[57] из смердов лекарю выплатит.
– Да как же? – опомнился наконец Завид, рухнув на колени. – Княже! За что позор такой на седины мои кладешь? За что первых мужей своих обижаешь? Или опала на меня, княже?
– Нет никакой опалы, – постарался разъяснить и успокоить боярина Константин. Ну, никак нельзя ему было ссориться с боярами. С одной стороны, конечно, не будь их – и еще лучше было бы. Править удобнее, и народу не так тяжко, но они уже были, прочно сидели на своих местах, имели не только немалые угодья и богатства, но и власть. Каждый из них в случае нужды мог выставить хороший отряд, и Константину очень не хотелось, чтобы именно сейчас объединенная мощь боярских воев была или могла быть направлена против него. Ну, не готов он к такому повороту, значит, и идти на резкую конфронтацию никак нельзя.
– Встань, боярин, – спустился он со своего помоста, помог подняться с колен непритворно плачущему Завиду, который, поднимаясь, не переставал причитать:
– А гривен-то, гривен столько я где возьму? Пуста ныне у меня скотница, сам я в нуждишке великой пребываю.
И тут у Константина мелькнула неожиданная мысль. Она была настолько оригинальной, что князь даже не сумел сдержать легкую усмешку, которую, впрочем, тут же усилием воли согнал с лица, и ласково шепнул Завиду:
– Не бойся, боярин. Неужели князь не пособит тебе в беде, как верному слуге своему. Обожди, сядем пировать и тогда нужду твою поправим.
Завид тут же прекратил рыдать, впился испытующе в лицо князя своими маленькими глазками-буравчиками и, придя к выводу, что слова княжьи не пустые, а всерьез сказаны, слегка поуспокоился.
А в это время к Константину рвался Кокора. Его с трудом удерживали два гридня, висящие у него на руках, подобно псам на матером медведе.
– Отпустите его, – повелительно махнул рукой князь и сам сделал шаг навстречу парню. Дружинники с явным облегчением убрали руки, и Кокора рухнул перед Константином прямо в пыль, обхватив его нарядные узконосые сапоги синего сафьяна своими могучими руками, потом поднял голову и с обожанием, не в силах вымолвить ни слова, уставился на князя.
– Спасибо тебе, княже, за суд твой правый. Теперь верую я – есть правда на Руси. – Он приподнял голову, но еще оставался стоять на коленях. – Ты мне верь, княже. Преданнее у тебя воя не будет, коли в дружину к себе возьмешь. А я за тебя живота не пожалею. Всю руду до капли отдам, ежели надо.
И повернувшись назад, явно обращаясь к гусляру, выкрикнул еще раз, торжествуя:
– Есть правда на Руси!
Стожар пристально вглядывался в князя, будто впервые увидел или, более того, понял, что хорошо известный человек, достаточно легко предсказуемый, способен вдруг неожиданно совершить поступок, из ряда вон выходящий, явно не соответствующий ему ни по возрасту, ни по чину, ни по характеру. Потом уста гусляра вновь осветила ироничная усмешка, но на сей раз она была какая-то неуверенная, словно не знал бродячий певец, как реагировать на все происходящее, и решил на время спрятаться за свою обычную насмешливую маску.
– Встань, – поднял парня с колен Константин. – Не в ногах у меня валяться надо, а брать коня резвого да гридня моего с собой – а то не поверит челядь боярская – да скакать во весь дух отца из поруба вынимать.
Кокора, с благоговением впитывающий каждое княжеское слово, охотно и благодарно закивал и опрометью кинулся назад. Видимо, сюда он прибыл на коне.
Константин махнул рукой, подзывая одного из гридней, и коротко распорядился:
– С Кокорой поедешь. Ежели что – поможешь. К вечеру явишься и расскажешь про его отца – совсем он плох или как, – и тут же устало повернулся к биричу: – Ну что там, есть еще охотники на княжий суд?
И в третий раз бирич проревел свой вопрос в толпу, из которой уже вынырнула худая изможденная женщина лет сорока, крепко держащая за руки двух чумазых девчонок, одетых в настолько потрепанное, ветхое, хоть и чистое тряпье, что казалось, дунь как следует, и оно вмиг слетит с их по-детски острых угловатых плеч и рассыплется на мелкие клочки.
Она низко поклонилась князю, по-прежнему не выпуская детских ручонок, и сдерживающимся от рыданий голосом тихо произнесла:
– Ориной меня звать. С жалобой я к тебе, княже.
Константин уже вновь к тому времени восседал в кресле по центру своего княжеского помоста и, так как толпа еще не угомонилась, бурно, на все лады обсуждая и восхищаясь давно невиданной здесь княжеской справедливостью, жестом пригласил женщину подойти поближе.
– Говори громче, – мягко попросил он ее и приободрил: – Не робей. На княжьем суде все равны, здесь есть только виновные и правые.
– Муж мой, – чуть громче, уже более уверенно продолжила Орина, – по весне от трясучки злой в землю сырую слег. Боярин же наш Житобуд сказал мне, мол, коли смерд умрет, а сынов не оставит, то задницю[58] всю ему, боярину, и выгнал меня из отчего дома. Сказывал, что так и Правда Русская указывает, мол, по покону ее он порешил. И вирник твой то же самое сказывал, слово в слово с Житобудом.