– Говори громче, – мягко попросил он ее и приободрил: – Не робей. На княжьем суде все равны, здесь есть только виновные и правые.
– Муж мой, – чуть громче, уже более уверенно продолжила Орина, – по весне от трясучки злой в землю сырую слег. Боярин же наш Житобуд сказал мне, мол, коли смерд умрет, а сынов не оставит, то задницю[58] всю ему, боярину, и выгнал меня из отчего дома. Сказывал, что так и Правда Русская указывает, мол, по покону ее он порешил. И вирник твой то же самое сказывал, слово в слово с Житобудом.
Вирник, уловив брошенный на него княжеский взгляд, тут же склонился к уху Константина и торопливо заметил:
– Это верно, княже. И Русская Правда так же гласит: «Аще смерд умрет без сынов, то задницю князю, аже будут дщери у него дома, то дояти часть на не».
– Добрые люди помогали, кто кусок хлеба даст, кто репу, кто огурцом соленым угостит, так и дошла я до тебя, княже, правды искать. Я-то ладно, а детишек жалко. Им-то за что сызмальства в такой нужде пребывать? Неужели вина какая на них?
– Сколько им? – показывая на испуганно притихших маленьких девчонок, спросил Константин.
– Восьмой годок Беляночке моей, а той, что поменьше, Валене, пятый.
– Дозволь слово молвить, княже, – решительно выступил самый упитанный из бояр, имевший на лице не два или три, а чуть ли не десяток подбородков. Шеи у него практически не было. Короткая и жирная, она была совсем незаметна, и создавалось ощущение, что голова растет сразу из непомерно толстого туловища с огромным животом. Красное лицо боярин поминутно вытирал нарядно вышитым огромным платком, причем потом он истекал настолько обильно, что этот платок можно уже было выжимать. «Сам Житобуд», – понял Константин и кивнул разрешающе – мол, говори.
– Я, княже, – важно отвечал тот, – все по Русской Правде решал. Коли у смерда сынов нет, стало быть, задницю...
– Князю, – перебил его Константин и повторил: – Князю, а не боярину.
– Так смерд-то не княжеский, а мой, – не сдавался Житобуд.
– Я – князь, и все здесь мое, – решительно поставил его на место Константин. – И ты, боярин, мой. И смерды мои, они лишь дадены тебе в кормление, пока ты служишь мне верою и правдой.
– А я разве не служу? – оскорбился Житобуд.
– Служишь, – согласился Константин и в свою очередь заметил: – Так я у тебя смердов не отбираю. Но задницю – князю.
– Никогда не бывало так-то. Испокон веку она тому принадлежала, чей смерд был, – упирался боярин.
– Не было, так будет, – отрезал Константин, обреченно подумав: «Ну вот, еще один обиженный. Так они скоро все до единого на меня озлобятся, – и тут же спросил сам себя: – А что делать? По закону суд веду. Есть чем прикрыться. К тому же им дай волю – вообще на шею сядут. Точнее сказать, – поправился он, – давно уже, как видно, сели, только моему предшественнику. – И тут же, с внезапно нахлынувшей злостью, он пообещал мысленно: – Ну, ничего, дайте только срок, господа хорошие. Я вас живо научу, как родину любить», – и строго спросил:
– А почему ты, боярин, не сделал так, как в Русской Правде указано? – и пояснил свою мысль: – Надлежало на дочерей смерда усопшего часть выделить, а ты?
– А что я! – возопил возмущенно боярин. – Дал я им часть. Вон одежка на них – я выделил. Опять же и куны им достались, а мне только домишко их да скотина полудохлая в хлеву. Да им даже побольше, чем мне, вышло. – Он даже осекся от собственной наглости.
– Это верно, княже, – протянула женщина Константину в доказательство туго сжатые в кулаке деньги – несколько маленьких темных кусочков металла. – Целых пять кун боярин уделил мне от щедрот своих. И одежку, что на детишках моих да на мне надета, отнимать тоже не стал. Добрый он у нас, – насмешливо улыбнулась она и горько добавила: – А теперь вижу, что и князь у нас добрый. Куда добрее боярина будет. Вишь как мигом добро мужа моего переделил. Только одно поведай, княже, куда мне от доброты вашей деться – сразу головой в вадегу[59], чтоб хоть на дне глубоком покой найти, или в холопки идти, как боярин тут присоветовал, дабы хоть детишек вырастить? Как скажешь?
– А скажу я так, – вновь решительно поднялся со своего кресла Константин. Плохо, конечно, что еще одного боярина во враги, хоть пока и тайные, записать придется, но будь что будет, а мириться со всем тем, что творилось на его глазах, он не собирался, точнее, просто не мог. «А я еще, дурак старый, идеализировал здешнюю жизнь, – мелькнула горькая мысль. – Думал, что до татар на Руси рай был, а тут... » Он покрутил головой, удивляясь собственной, присущей ему совсем недавно наивности, и повелительно протянул женщине открытую ладонь: – Дай-ка мне эти куны.
Она изумленно вскинула брови, но ничего не сказала, ошеломленная такой беспредельной наглостью со стороны князя, и покорно вложила все в руку Константина.
– Русская Правда гласит – коли смерд сынов не оставил, задницю князю. Ин быть посему. Ныне и домишко, и скотинка вся, и прочее, вместе с одежкой и кунами переходят ко мне, Орина. Но... – вновь возвысил он голос до торжественного, и толпа, слегка загудевшая недовольно, но понявшая по предыдущим княжеским решениям, что надо дождаться приговора до конца, покорно стихла. – Дочерям твоим незамужним надлежит выделить некоторую часть, и я ее выделю. Тут боярин сказал, что ему менее досталось, нежели чем он тебе выделил. Это для князя негоже. Он добрый, а я жадный. А посему, – он развел руками, еле заметно улыбаясь, – набольшую долю я себе приберу. По-княжьи. Стало быть, забирай, Орина, меньшую часть: домишко свой ветхий, да скотину полудохлую, да все прочее, что с мужем своим нажила. А вот одежонка детишек твоих пусть мне достанется, равно как и эти вот куны, – с этими словами он спустился к ней с помоста и, подойдя поближе, добавил: – Ну а чтоб голышом до дому не идти, так ты зайди на двор мой и одежу эту нарядную, – он кивнул на ветхие рубашонки девочек, – там оставь, в мое владение. Негоже твоим девицам в столь богатых нарядах красоваться. А вместо него какое-нибудь платье, думаю, найдется, и не только детишкам, но и тебе самой.
Он говорил уже спокойно, абсолютно не обращая внимания на то, слышит ли его хоть кто-нибудь из челяди или из толпы – все, реклама закончилась, и кина больше не будет. Шабаш. Он говорил, глядя в ее мертвые от неизбывной тоски глаза, убитые непроглядной беспросветной жизнью, и видел, как они понемногу оживают, наполняясь слезами радости, как сама она постепенно начинает сознавать, что судьба сейчас вновь делает поворот, но на этот раз совсем в другую сторону – неизмеримо лучшую. Он говорил и понимал, что оживить вот эти глаза и есть самое главное сейчас, а все остальное самая настоящая ерунда, как бы она важно ни называлась – политика, дипломатия и прочее.