профессионализму старшего губного пристава я уже давно успел привыкнуть.
— Прозектор Филатов быстро подтвердил подозрения доктора Шустова относительно отравления как причины смерти Гурова, — продолжал Шаболдин, — он же установил, что в изъятой в комнате Погорелова склянке и в графине из спальни Гурова содержится аква-тофана. [1] Я немедленно вернулся в дом Гурова и доставил в управу господина Погорелова, каковой на первом же допросе в отравлении дяди и признался. Признался сам, безо всякого нажима с моей стороны. Вот только о причинах, побудивших его к убийству, говорить Погорелов отказался наотрез.
На этом месте Шаболдин как-то неуверенно замялся и на его лице проявилось хорошо различимое недовольство. Вопрос напрашивался сам собой, я его немедленно и задал:
— И что тут не так, Борис Григорьевич?
— Не так, Алексей Филиппович, тут то, что я полностью уверен в невиновности Погорелова, — ходить вокруг да около пристав не стал.
— Несмотря на улики, свидетельства и признание? — удивился я.
— Именно, — подтвердил Шаболдин.
— Тогда на чём же основана ваша уверенность? — мне стало по-настоящему интересно.
— Я в губной страже и губном сыске пятнадцать лет уже, — напомнил Шаболдин. — Пятнадцать лет и один день, — с невесёлой усмешкой тут же уточнил он, — и людей видеть умею. Вот и не увидел я виновности Погорелова, не увидел и не учуял. Не убийца он, тем более не отравитель, я в том готов поручиться. Но чутьё моё и ручательство присяжным не предъявишь, а из того, что им предъявить можно, они Погорелова признают виновным без раздумий. А отправлять невиновного в лучшем случае на каторгу, а скорее, даже на виселицу — да мне после такого только в отставку подать останется! Так что очень даже хорошо, что царевич Леонид Васильевич делом заинтересовался, а ещё лучше, что интерес его именно вы, Алексей Филиппович, представлять будете. Есть у вас, Алексей Филиппович, способность увидеть то, что видят и все прочие, но истолковать правильно не могут, — продолжал Шаболдин. Лести в его словах я не уловил, похоже, он и впрямь оценивал меня столь высоко. Что ж, Бориса Григорьевича я всегда считал дельным сыщиком и уважал за то, так что похвала его стала мне приятна. — И ещё умеете вы ухватить и обозначить самую суть. Так что помощь ваша тут придётся очень даже к месту.
А зять-то мой, надо же, всё правильно почуял! И дело, похоже, будет и вправду интересным… Так-то со слов пристава картинка получилась предельно ясная, даже подписи к ней не требовалось. Всё в этой картинке было настолько просто и прямо, что никакого иного толкования она не допускала. Погорелова видели там, где ему находиться не было положено, у него нашли яд, и он сам признался. Присяжным для обвинительного постановления этого более чем хватит, как и судье для смертного приговора. Но именно эта вот простота, я бы даже сказал, примитивность, дела и заставила меня согласиться с Шаболдиным — Погорелов дядю не травил. Те, кто выбирают в качестве орудия убийства яд, для того так и поступают, чтобы остаться в тени, отвести от себя подозрения и избежать таким образом раскрытия своих преступлений и наказания за них. А тут, понимаете, на первом же допросе признался, да ещё и сам. Не вяжется такое с отравлением, вот никак не вяжется!
— А сами вы, Борис Григорьевич, как считаете, почему Погорелов признался? — наверняка же, помимо чутья, у пристава есть и более осмысленные объяснения.
— Да покрывает он настоящего отравителя! — в сердцах Шаболдин грохнул по столу кулаком. Чашки и блюдца с протестующим стуком подпрыгнули. — Или отравительницу, — добавил пристав.
Уточнение относительно пола убийцы показалось мне более чем уместным. Что в бывшем моём мире, что здесь отравления всегда считались преступлениями женскими. Дело за малым — выяснить, кто же в действительности отравил отставного чиновника, и тем самым спасти от петли невиновного и перекинуть оную петлю на шею, её заслуживающую, пусть даже та шея и окажется женской. Да-да, такая вот малость…
— Я к Погорелову доктора Штейнгафта приглашал, — Шаболдин успокоился и снова говорил негромко и размеренно, — мало ли, подумалось, может чужую вину на себя он под наведением взял. Но Рудольф Карлович со всею уверенностью утверждал, что никаких признаков воздействия на Погорелова чужою волею не обнаружил, о чём и бумагу составил, да подписью своею собственноручно и заверил.
Так, ещё один старый знакомый в деле. Что ж, лекарь Рудольф Карлович хороший, с магическими проявлениями работать умеет, по себе помню, [2] и если он говорит, что волю Погорелова никто не подчинял, то так оно, скорее всего, и есть. Ладно, зайду-ка я с другой стороны…
— Борис Григорьевич, а что вообще могло стать причиною убийства? — спросил я. — Кто получил выгоду от смерти Гурова? И какую?
— Тут, Алексей Филиппович, тёмный лес, — Шаболдин тяжело вздохнул. — Завещание Гурова я затребовал, однако же присяжный поверенный Друбич сообщил мне, что его нет.
— Как нет? — не понял я.
— Да вот так и нет, — развёл руками пристав. — Со слов Друбича, Гуров решил изменить завещание и старое, хранившееся у поверенного, забрал. А новое сделать не успел. Что именно хотел Гуров поменять в завещании, Друбич не знает.
— То есть наследование за Гуровым последует по обычаю, — заключил я. Впрочем, для такого вывода особых умственных усилий мне не потребовалось, ответ лежал, что называется, на поверхности.
— Именно так, — согласился Шаболдин. — Недвижимое имущество отойдёт старшему сыну, имущество же движимое, как и денежные накопления, будут поделены между обоими сыновьями, определённые и притом весьма небольшие суммы будут выделены вдове и дочери. Но это в том лишь случае, если прежнее завещание не отыщется в течение полугода после того, как Гуров забрал его у поверенного. А если отыщется, то в силу вступит именно оно. То есть, если завещание не будет найдено, ещё на три с половиною месяца судьба наследства Гурова останется в неизвестности.
— И большое наследство? — мне стало интересно.
— Немалое, — усмехнулся пристав. — С жалованья, что Захар Модестович тридцать лет получал на государевой службе, он постоянно делал вложения в казённые и частные ценные бумаги. И вложения, должен сказать, очень удачные. На сегодня состояние, оставленное Гуровым, можно считать никак не меньшим ста двадцати тысяч рублей, и это по самым