— Ты скользкий, как слизень, — не остался в долгу Кутасов. — Ещё, небось, в Тайную сыскных дел канцелярию без мыла влезешь.
— Это если карта мне хорошая ляжет, — как ни в чём не бывало, ответил Голов, — и ежели человек мне попадётся знающий. В общем, проведал я вас, товарищ комбриг, а теперь пора мне. Не скажу, что дел много, но и засиживаться в застенках не хочется, воспоминания дурные, сами понимаете.
Он зачем-то отдал честь и вышел из камеры. Через час Кутасову принесли еды. Но ещё раньше, едва шаги Голова стихли в коридоре, как в стену кто-то постучался.
— Это что там за аббат Фарриа? — громко спросил Кутасов.
— Ты чего лаешься не по-нашему, мил человек, — раздался с той стороны приглушённый голос. — Я твой царь, незаконно в темницу кинутый.
— Емельян Иваныч! — рассмеялся Кутасов, обрадовавшись отчего-то Пугачёву, как лучшему другу. — Тебя сюда кинули?! Я думал, тебе отдельную, царскую, камеру выделили. А тебя в общую, несправедливо получается!
— Это ты, чёрт зелёный! — вспылил на той стороне стены Пугачёв. — Бес поганый! Искуситель! Изыди! Пропади! Креста на тебе нет!
— Я не чёрт, Емельян Иваныч, — прервал его Кутасов, задумавшийся о том, что стенки в камерах, наверное, специально такие, чтобы говорить можно было. Вот болтают подельнички о делах своих тёмных, думая, что никто об их разговоре в застенках не прознает, а кому надо слушает. — Человек я, такой же, как ты, и крест есть на мне. Крещёный я по православному обычаю, ежели тебе интересно.
— А коли не чёрт, тогда кто? — неожиданно заинтересовался Пугачёв. — Ведь искусил ты меня, аки змий, толкнул на дело поганое.
— Можно подумать, что это я заставил тебя царём прикинуться, Емельян Иваныч, — даже рассмеялся Кутасов, — что без меня ты бы жил в Зимовейской или Есауловской, да детишек с жёнкой своей, Софьей Дмитриевной, в девичестве Недюжевой, десяток завёл?
— Ах ты ж чёрт зелёный! — заорал Пугачёв. — Ещё крещёным зовёшься, а всё про меня ведаешь! Да про супругу мою никто не ведал толком, даже Мясников, всё удивлялся, что за бабу я с собой таскаю! Попа сюда звать надобно! Святою водицей окропить тебя!
— Окропить помещение! — возопил дурным голосом Кутасов, рассмеялся от души, и его тут же скрутило от боли.
— Над церковью надсмехаешься, сатана! — бушевал за стенкой Пугачёв.
— Да брось ты, Емельян Иваныч, — отдышавшись, сказал Кутасов. — Говорю же, крещёный я, православный. Сколько помощи мы тебе оказали. Солдаты — не хуже суворовских чудо-богатырей. Пушки да мушкеты — таких ещё сто лет не будет, можешь мне поверить. Даже знамя голштинское достали, подлинное, между прочим, из Музея РККА. А ты меня чёртом честишь.
— Да пошёл ты со своими пушками да мушкетами! — Пугачёв принялся ругать его самыми скверными словами, какие знал. А потом вдруг спросил: — А ты, вообще, кто будешь?
— Комбриг Рабоче-крестьянской красной армии Владислав Кутасов, — представился тот, — награждён орденами Красного знамени и Красной звезды. Красное знамя за Гражданскую получил, а Звезду — за Советско-польскую. Хорошо, получить успел, — усмехнулся Кутасов, — перед самым разгромом.
— Ты о чём сейчас толкуешь, комбриг? — удивлённо спросил Пугачёв. — Я ни чёрта лысого понять не могу.
— И не поймёшь, Емельян Иваныч, — ответил Кутасов, насколько это, вообще, возможно, поудобнее устраиваясь на своих нарах. — А объяснять тебе про Революцию, февраль и октябрь, про Гражданскую войну, расстрел царской семьи, белое движение, да мало что ещё было с семнадцатого до тридцать шестого. От этого ни мне ни тебе, Емельян Иваныч, легче не станет. Да и отдохнуть я хочу.
Казнили Пугачёва на Болотной площади, и в почётный караул выставили нас, офицеров Добровольческой армии. Мы выстроились в два ряда перед большой плахой, одетые в белоснежные, с иголочки, мундиры, которым судьба была упокоиться после этого в самых дальних сундуках. Ведь после окончания войны с Пугачёвым Добровольческую армию расформировали, а нас вернули в полки.
Суд над самозванцем был скорым, ведь его было негласно, хотя знали об этом почти все, приказано завершить до начала весны. Я был в карауле и на суде. Стоящий на коленях Пугачёв произвёл на меня впечатление. Я ведь не видел его ни разу, и представлялся он мне толи неким дьяволом с рогами, хвостом и копытами, толи очень похожим на Петра III, ведь как-то признали в нём умершего царя. А тут стоял на коленях бородатый человек, стриженный «под горшок», в грязном мундире с сорванными знаками различия. И он безропотно отвечал на все вопросы и обвинения, не спорил с судом, полностью принимая свою участь. Однако видно было, что он не сломлен, просто смирился и был готов принять любую назначенную ему судьбу. Состав суда был весьма представителен четырнадцать сенаторов, одиннадцать персон первых трех классов, четыре члена Святейшего синода и шесть президентов коллегий. Они не то чтобы даже допрашивали Пугачёва, скорее просто предъявляли обвинения, и самозванец с ними полностью соглашался. Так что уже на втором заседании был оглашён приговор. «Емельку Пугачева четвертовать, голову воткнуть на кол, части тела разнести по четырём частям города и положить на колеса, а после на тех местах сжечь». Он равнодушно выслушал это решение и вышел под конвоем мрачных солдат заново сформированного московского гарнизона из Тронного зала Кремлёвского дворца, где проходило заседание.
Вместе с ним был приговорен к четвертованию главнокомандующий пугачёвской армии некто Владислав Кутасов. Этот странный человек лишь раз появился на заседании суда, он столь же спокойно отвечал утвердительно на все обвинения, однако всей манерой поведения он отчего-то напомнил мне комиссаров времён Барской кампании. Повесите нас — придут другие. Наверное, именно поэтому его больше не вызывали на заседание суда, мне показалось, что этот Кутасов попросту перепугал всех сенаторов, персон первых трёх классов, членов Святейшего синода и президентов коллегий. А вот лично у меня, и как позже выяснилось, у многих офицеров, как добровольцев, так и суворовцев, Кутасов вызывал уважение, как достойный противник. Григорий Орлов же отозвался о нём: «Он казался кем-то, вроде хищника в цепях. Кажется, ты в безопасности, но ведь он может порвать любые цепи». Ещё четверых сподвижников Пугачёва, захваченных в разное время Зарубина-Чику, Максима Шигаева, Тимофея Подурова и Василия Торнова, приговорили к повешенью. При этом Зарубина отправили на казнь в Уфу, которую он так долго осаждал. Салавата Юлаева возили по башкирским селениям, подвергая жестоким экзекуциям, а после с вырванными ноздрями отправили на каторгу.