нет.
– Зд-дравствуй… – лепечет в ответ, мягко и благоговейно.
Грайно склоняется – ей-богу, сокол над гусенком. Статный, поверх кольчуги накинут отороченный мехом кафтан, позвякивают в черных прядях бубенцы. Хинсдро еще только хромает к племяннику – а Грайно уже протягивает жилистую руку, всю в перстнях, и мальчик, в восторге от такого панибратства, ее пожимает.
– Здравствуй, мо́лодец! – Грайно подмигивает, косится на Хинсдро и быстро, не ходя вокруг да около заявляет: – А я вообще-то к тебе пришел. Звать тебя в ученики.
Тяжела дорога через двор, развезла все Зеленая Сестрица. Надо было палку взять, но с палкой Хинсдро старается не ходить, стыдно, тем более при воеводах, скачущих шустрее гончих псов. Наконец доковыляв, он останавливается у Грайно за спиной: не дает что-то подойти ближе. И не надо, видно уже, что у Хельмо на лице. Не то, на что надеялся.
– Что… п-правда? – Тот распахивает глаза еще шире. – Меня?..
– Правда, – кивает Грайно, но спохватывается: понимает, что так запросто нельзя, почуют подвох. – Только вот проверю сначала. Слегонца. А ну-ка… поднимешь?
И он вынимает из ножен палаш – в длину-то не многим меньше самого Хельмо, а тяжеленный… Вкладывает украшенную бирюзой рукоять прямо в маленькую ладошку, отступает и нагло опирается Хинсдро на плечо. Ленивое движение – с любопытством склоняет голову, так, что снова смешливо звякают бубенцы в волосах. Шепчет:
– Смотри, смотри…
Хельмо и глазам не верит, и ушам, но пальцы сжимает, не колеблясь. И – удивительно – действительно взмахивает смертоносной бандурой, даже делает почти круговое, почти красивое, почти опасное движение… его, правда, заносит в конце, и Хинсдро замечает: он потянул кисть, в ней даже хрустнули тоненькие суставы. И все же он не разжимает руку, быстро обретает равновесие, поднимает смущенно глаза. Разумеется, Грайно широко улыбается. Доволен. Хлопает в ладоши коротко и веско:
– Добро, добро! В отца, в мать! – Склоняется снова. – Так что, пойдешь ко мне?..
Тишина дрожит над грязным двором. Хинсдро ловит взгляд Хельмо – вопросительно-счастливый, по-прежнему недоверчивый и… просящий. Да, просящий. И, как ни ноет сердце, как ни ноет нога, слова нужны одни. Хинсдро говорит их, не зная, сладил ли с тоном, сделал ли его достаточно ровным или что-то прорвалось лишнее, огорченное:
– Чего смотришь? Тебя ведь спрашивают. Хочется – иди. Я…
«Я тебе не хозяин». Но он добавляет вместо этого:
– Я благословляю.
И просиявший Хельмо горячо выпаливает, возвращая воеводе палаш:
– Да! Спасибо! Да!
Блестят глаза Грайно. Интересом, да, но прежде всего торжеством.
– Тогда жду тебя завтра в Ратной слободе, – вид он принимает самый строгий, даже грозит: – К заре, понял? Не опаздывай. – Распрямляется, и вот уже играет на губах прежняя улыбочка, взмахивает смуглая рука. – Бывайте, оба. Славного вечерка.
И он бодро идет прочь, оправив кафтан и венок. У ворот оборачивается – и бросает Хинсдро мирный, но снисходительный взор. «Вот видишь? Тут ты меня точно не переиграешь». Тот отводит глаза: пропади пропадом, бес. А потом спрашивает у Хельмо то, что не может не спросить, ведь все еще звучит в ушах тоненький хруст сухожилий.
– Рука очень болит? Пойдем, попрошу тебе найти мазь да перевязать шерстью…
Это его сын. Все еще его. И так просто он его не отдаст.
* * *
Хинсдро поглядывал в зеркало, а там все это отражалось, да так ярко, будто случилось вчера. Насмешливые глаза Грайно, счастливый Хельмо, бирюза на палаше, грязь, в которой вязли ноги. Красная шерстяная нитка, что в три мотка опоясала детское запястье. Желтые леденцы-солнца, принесенные Иланой с рынка и отдававшие горечью. Горчило в тот вечер все, и позже ничего не подсластили даже ласковые слова самого Вайго: «Хорошего ты мальчишку вырастил, Хинсдро, Грайно мой не нахвалится». Грайно. Мой. Не для Грайно он растил этого ребенка! Не для царя! И не чтобы узнать теперь о предательстве.
Как он глядел, пытаясь оправдать бояр… Как обижался, будь неладен. Умело притворялся, что не понимает своей вины, а, наоборот, во всем прав. Умело избежал всех неудобных обещаний, умело выпутался. Чего теперь от него ждать?
«Не отдам, не отдам…» Недолго ведь Хинсдро это себе твердил, быстро Хельмо стало не узнать – точно как в быличках, где детей ворует и подменяет нечисть. Нет, незлобивая открытость осталась, и ластился он по-прежнему, будто не заметив в жизни перемен: «Дядя то, дядя это…» но Грайно вытащил на свет всю родительскую лихость, добавил немало своего: упрямства, свободолюбия, велеречивости – именно той велеречивости, что не переспоришь. Запретил плакать, улыбаться велел на всякий выпад. Отучил слушаться других, вбил в голову: ничего нет важнее чести и страшнее подлости, а единственный хороший подсказчик – не старший по летам, не власть имущий, не семья даже, а собственное сердце. Переделал. Под себя и под своего царя. И теперь… что теперь? Совсем не узнать Хельмо ныне, когда дело довершила война. Больше светлого спасителя родины – гордого, независимого и во всем напоминающего тех, кто спасал ее прежде, – никак не принять за сына чернокровца. Он дитя страстолюбца, такой же страстолюбец, как бы ни выказывал нелепое смирение, как бы ни клялся в любви. И вдобавок… как и матушка, он завел очень, очень плохих друзей.
В зеркале Хинсдро увидел и первого из них – рыжего ублюдка с надменными глазами цвета ночи. Того, который все ходил кругами, караулил, выжидал, как голодное животное. Ничего не брал из рук, ничего не рассказывал о себе – все о дворе, да сражениях, да иноземных нравах, да совсем уже невероятностях вроде подводных кораблей. А как умело при этом стелется в мелочах, ища расположения! Вот, например, охоты якобы не любит, как он, Хинсдро, и пока все с воплями гоняют зверье, вечно толчется рядом. Вот только так уж и не любит? Хищнику зубы не спрятать. Скоро все вылезет, скоро. Нет… нельзя этого допускать.
Он много думал, колебался, но вчерашнее все довершило: измена с боярами, бесконечное «Огненным пора в свою долину», гордое упрямство. А чуть раньше – невинный вопрос попа-доносчика: «Чего дивишься, если после темных времен люди всегда тянутся к солнцу?» Наивная душа… сказал ведь, прикрывая свой поклеп, защищая Фелоро и прочих, чтобы не дай бог чего не вышло. А по сути напомнил: «Ты – не солнце. И тебе им не быть». Так, может, правильнее солнце наконец погасить? Старое солнце, конечно же, и ненадолго. Ведь новое уже набирает силы, почти взошло.
Сегодня новому солнцу тринадцать лет.
И пусть скверно, непросто было думать о подобном, одновременно запаковывая в расписные коробы подарки: новый, под руку Тсино выкованный палаш с гранатовой инкрустацией, и звонкие шпоры из