приходить в себя, опять закружилась. Я лег на спину, посмотрел на индикаторы своего состояния, которые гласили о том, что мое состояние совсем не лучшее для того, чтобы выздоравливать. И сканер уже на всю свою мощность вырабатывал успокоительные средства, чтобы снять мое избыточное давление и нервное напряжение. В итоге ему это удалось, и я провалился в глубокий сон.
Разбудила меня Лейтхен с очередным уколом. Видимо, я проспал ужин, Ганс меня будить не стал, так как считал больничный ужин ошибкой перед настоящей едой. Открыв глаза, я увидел улыбку Лейтхен и непроизвольно обнял ее рукой за талию и даже чуть ниже. Я сделал это настолько привычно и спокойно, что она даже не сразу сообразила, что происходит. Как, в общем-то, и я спросонья не успел понять, где я нахожусь и что я делаю. Неловкое мгновенье продлилось не больше секунды, я убрал руку, а Лейтхен сделала шаг назад, покраснев до кончиков волос. Ганс лежал на животе и не видел этого мгновения. И Лейтхен решила не высказывать мне ничего при Гансе. Она сурово погрозила мне пальцем и показала им же, чтобы я повернулся для укола. Я же, переборов хрипоту в горле, спросил:
– А там опять будет снотворное?
– Нет, я решила пойти вам навстречу, к тому же у Ганса сегодня действительно праздник, даже доктор вам разрешил сегодня немного покутить. Только он строго сказал не курить и не шуметь, а то господа офицеры будут переведены в общую палату несмотря ни на что.
Ганс, который все еще лежал на животе лицом в подушку, прохрипел:
– Мы будем тише воды, ниже травы.
Лейтхен улыбнулась и сказала: «Ну, не подведите меня, на кону мое честное слово. Я приду через час».
Как только ушла Лейтхен, Ганс встал и ушел, а я остался лежать, приводя свои мысли в порядок. Это было очень непросто, так как, возможно, в результате контузии, а может, потому что цепь событий, плотно сжатая в последних днях, полностью вытрепала мою нервную систему. В моей голове была каша, мысли цеплялись одна за другую и не хотели выстраиваться в какой-то ряд. Самым большим моим желанием было сбежать отсюда как можно быстрей. Причем куда угодно, хоть в Радужное, хоть в Техно, хоть в Гаремы. Мне было все равно, главное – убежать из этого мира, где идет эта проклятая война, где меня разрывало двойственное чувство, а может, даже и больше. Это была не моя война, но это была война моих отцов. Я понимал, насколько я бесполезен в этой войне в глобальном смысле, да и в локальном от меня может быть вреда существенно больше, чем пользы. Знание немецкого языка мне сейчас сослужило и добрую, и злую службу. Добрую – в том, что я остался жив, а злую – в том, что я надолго залип в немецком плену и совершенно не представлял, как мне отсюда выбраться. К тому же я встретил тут женщину, как две капли воды похожую на Лейлу, и теперь я чувствовал ревность и чувство полной беспомощности. Еще страху и новых мыслей добавил господин Штраус своей прямо-таки отеческой заботой о немецких офицерах.
Попытку разобраться в каше из моих мыслей прервала открывающаяся дверь, в которую вошел абсолютно счастливый Ганс. Он принес два мешка, за ним пришло двое солдат из его команды, которые несли тумбочки. Они быстро вошли в палату и начали орудовать слаженно и четко. Составили вместе тумбочки, сдвинули кровати и принесли еще стулья. Ганс занимался сервировкой импровизированного стола с тем же видом, с которым с утра сегодня ел ветчину. Он делал все неторопливо и в состоянии глубокого медитативного погружения. Каждый продукт, извлекаемый из вещевого мешка, он внимательно рассматривал, так, как будто видел все в первый раз в жизни, и выкладывал на стол.
– Пойдем, Вольв, – сказал один из солдат, – господина гауптмана пока нельзя отвлекать. Иначе не избежать нам гауптвахты.
– Да уж, Геррард, отвлекать Ганса, когда он сервирует стол, не имеют права даже русские во время артобстрела, – оба солдата тихонько засмеялись, видимо, зная эту особенность Ганса, и удалились из палаты. А Ганс действительно был в состоянии глубокой медитации, он реально творил какой-то магический обряд, который был известен лишь ему одному. Он разложил продукты, и достал бутылки, и сейчас открывал консервы за консервами, нарезая содержимое идеально ровными кусочками, выкладывая на тарелках, которые он принес с собой. Я просто не мог поверить своим глазам: на одной из тарелок Ганс из ветчины выложил настоящее произведение искусства. Если смотреть сверху, это напоминало какой-то мистический цветок. Прямо как чаша у Данилы-мастера, но только не из камня, а из ветчины. Дальше он сделал еще одно произведение из сыра, потом он продолжил свое творчество, открывая банки и расставляя рюмки. Несмотря на всю любовь Ганса к свиньям, он был прирожденный ресторатор, он сейчас совершил невозможное – он накрыл шикарный стол из самых простых продуктов обычного солдатского военного пайка. Да, это был интернациональный паек, собранный и выменянный по всей больнице. Но я был уверен, что, если бы у Ганса в распоряжении была бы только тушенка и черный хлеб, стол бы выглядел ничуть не хуже, чем сейчас. Шесть больничных прикроватных тумбочек сейчас напоминали мне стол перед новым годом, и в палате повисло чувство праздника. Не хватало только бутылки шампанского, но стоило мне так подумать, как Ганс достал из мешка бутылку в форме советского шампанского и установил ее прямо в центр стола. Увидев мой восхищенный взгляд, он сказал:
– Нет, это не шампанское, это обычная яблочная шипучка, и то пришлось потрудиться, чтобы ее найти. Но не можем же мы Лейтхен оставить без напитка.
– Я восхищен, Ганс! Я просто поражен, ты истинный ресторатор, тебе нужно открыть свой ресторан. Ты реально художник.
Ганс смутился от моего комплимента, ему было очень приятно.
– Ты правда так считаешь?
– Накрыть такой вот стол! Это просто чудо, это произведение искусства, я поражен до глубины души.
– Да тут нет моей заслуги, все продукты достали ребята, я всего лишь расставил их на столе, ну, и красиво порезал.
– Да, твои ребята тоже, конечно, молодцы, но я говорю именно про сервировку стола, как ты это сделал. Ты вот даже хлеб нарезал так, что очень жалко теперь брать его с тарелки, так как он нарушит целостность этой картинки.
– Ну, будет тебе меня захваливать, пошел я ребят звать, а ты пока ничего не трогай.
Трогать что-то с этого стола казалось мне кощунством,