Дни были прекрасны, а ночи… ещё более прекрасны. Хотя днём я наслаждался видом снега, его вкусом и прочими свойствами. Снег везде был разным: твёрдым и льдистым у подошвы стен, лёгким и сыпучим на ветвях елей, колким, когда я погружал руку в сугроб, и пушистым, когда он падал с неба.
Однако всё чаще я стал задумываться о том, что я тут делаю. Можно было остаться тут навсегда я выковал бы себе короткий меч, и если бы в посёлок приходил кабан-мутант, эльфы выкликали бы меня.
Я бы выходил из дома заспанный и помятый, но одним ударом кроил бы кабана надвое. Мутант пропадал бы в облаке розового пара, а я бы пользовался восторгом и признательностью эльфов.
Но это был бред и не потому, что я не навострился бы воевать с кабанами. Это всё несбыточно, потому что через год или два я затосковал бы да так, что хоть вешайся.
Ясно, что не жить мне тут. Не житьё мне на этом островке спокойствия, как шубой укрытом снегом. От себя-то мне не спрятаться, от павловских собак я ушёл, а от себя не уйду. Да и она догадывалась, что её невысказанной мечте о населённом семьёй доме не сбыться и что час нашего расставания близок. В общем, мы понимали, что обязательно потеряем друг друга.
По ночам я стал слышать вой волков. Впрочем, я так думал, что это воют волки. Не поймёшь, кто там выл в отдалении. Может, это были какие-то страшилища, новые драконы, Ёжик с пашен, что со сворой собак идёт по лунной дорожке посреди заснеженного поля и ищет заблудившегося человека. Никто этого не слышал, и только я боялся это ночного воя. Лёжа под одеялом рядом с Ларисой, я брал тогда её за реку и сжимал запястье. Это было очень хорошо, это было прекрасно и отчаянно грустно. Потому что я понимал, что рано или поздно покину этот посёлок ряженых эльфов.
После каких-то наших разговоров о пустяках она выглядела расстроенной. Я-то понимал, откуда идет это тоскливое беспокойство.
Снег в эту зиму лежал глубоким слоем. Все постройки стали казаться ниже, чем они есть. Эльфы протоптали глубокие тропинки, похожие на траншеи, ко всем домикам и прочим местам. Отправляясь по нужде, я часто сталкивался с какой-нибудь эльфийской девой, и, чтобы разойтись, мы прижимались спинами к снежным стенкам, а грудью друг к другу.
Со всех козырьков над дверями свисали огромные шапки снега. Я приноровился колоть дрова и преуспел в этом. Плахи были тяжелы и облеплены снегом. Они были похожи на врагов в очереди на уничтожение. Сначала я лупил колуном не очень точно и потратил на колку куда больше времени, чем думал. У меня чудовищно болела спина, но я дал себе слово, что на следующий день продолжу.
Но на следующий день я лежал в лёжку, боясь пошевелиться. Потом я вернулся к колке дров и всё же доделал дело. Я колол их, кажется, целую вечность, изо дня в день. Я обеспечил общину дровами, как мне кажется, не только до конца этой зимы, но и на следующий год. Это было немного бессмысленно, потому что я заметил, что тут практически нет поленниц местные жители запасались дровами на день-два, да и ладно. Ну да не мне было порицать местные привычки.
Зима давно уже повернула на мороз, но вот и он смягчился. С тёмного неба, покрытого низкими тучами, с минуты на минуту должен был повалить последний снег. Я пошёл к кузнецу, ежась от холода, и думал, что эльфы меня любят, да только я чужой среди них, и всегда тут останусь чужим. Я говорил с Ларисой. Она тоже понимала, что я чужой. Но видно было, что она мечется, потому что всё здесь казалось устроенным свободно, но при этом всё подчинялось строгим, нерушимым правилам.
— Нас тут ради осеменения держат, — весело сказал Владимир Павлович. — Для репродукции.
Роль осеменителя, судя по всему, не казалась ему унизительной. Да и то правда, что в этом плохого?
В воздухе стало разливаться тревожное томление и предчувствие перемен. Однажды я остановился с какой-то ношей посреди тропинки, протоптанной в снегу, и вдруг ужаснулся. Хотя был ясный весенний день и совсем светло, у меня было такое чувство, что я ночью стою в густом, плотном, страшном лесу. Хмуро было у меня на душе, так, что хотелось биться о край колодца головой. Что-то остановилось внутри меня, порвалась связь времён, как сказал бы начальник станции «Сокол». Время мне было помирать, а ничего я в жизни не сделал.
И оттого мне было хуже, что я понимал, что, с другой стороны, я сейчас обут и одет, сыт и рядом со мной женщина. Тьфу, пропасть! Это был тот психоз, тоска, описанные в книгах.
Однажды, когда мы лежали, обнявшись, Лариса в самый неожиданный момент спросила меня:
— Ты ведь скоро уедешь?
Надо было отшутиться. Надо, у меня было заготовлено сто шутливых ответов, но она меня подкараулила и захватила врасплох, а к тому же вечно нельзя бегать от таких вопросов.
— Уеду.
— Саша, — спросила она, — зачем ты едешь? Это ж гиблое дело…
— Я совершенно не хочу гибнуть. Да только обстоятельства такие. Будь моя воля, я жил бы в лесу…
Но если честно, то мне надо было сказать, что я умер бы от тоски в лесу. Даже с ней. Даже… И я вспомнил о Кате, совершенно некстати вспомнил.
Лара помолчала, обдумывая последние мои слова, а потом положила голову мне на колени.
— Ты жутко упрямый, — сказала она. — Настоящий воин, созданный для славы.
Тоже мне… Видала ты воинов, как же. Настоящие воины жестоки и немилосердны. От них пахнет кровью и грязью. Славы сейчас и вовсе нет. Есть выживание.
— Я хочу ехать с тобой, — сказала Лара с надеждой. — Я буду воевать с тобой, ты не знаешь, какая я сильная.
Но уж что-что, а надежду я ей дарить не хотел:
— Понимаешь, ведь в твоих сказках я не рыцарь с мечом, а гном. Мы, гномы, живём в подземельях. Наша жизнь отвратительна, и мы пахнем закопченным камнем и старой мочой. А крысы у нас вместо домашнего зверья, вот что. И если следовать твоим сказам, я должен сказать, что ты должна остаться со своим народом.
Я не говорил ей о том, что и сам не понимаю, отчего не остаюсь с ней. Зачем я тороплюсь от здешней надёжности в сумрак подземелья, которое продолжаю считать своим домом? Ну и про женщину, что живёт там, в сумраке, я не говорил. Но, кажется, она догадывалась, хотя ничего не спрашивала. А может, потому именно и не спрашивала, что догадывалась.
— Из-за тебя я ухаживала за твоим товарищем, и вот он встал на ноги. А мне никто ничего не должен. Я, значит, всем должна?
— Чужой жизни никому нельзя навязать, — ответил я, но задумался.
Я никак не мог понять, что во мне говорит: тяга к дому, где была другая женщина, или это просто рассудительность. Я-то понимал, что такое метрополитен, до которого, кстати, ещё добраться надо.