но нет. Внешне она не изменилась.
Внешне она хорошела.
Отупело Эльжбета некоторое время рассматривала себя, свое отражение, поневоле отмечая невероятное — чужая смерть омолаживает. Подтянутый живот еще можно списать на редкие трапезы последних дней, но лицо… лицо возвращало себе четкий овал, кожа разглаживалась, лицо приобретало фарфоровую чистоту. Никаких теней под глазами у нее, сутки не спавшей, рыдавшей вот только что. Никаких морщин-марионеток, недовольной складкой опустивших уголки губ. И тонкая насечка, сухая кракелюрная сетка на виске, в уголках глаз тоже разошлась. Вот и про тезку-родоначальницу говорили, что ее чужая кровь омолаживала, за тем и убивала Эржбета из Эчеда. Да была ли кровь вообще, если и она могла, наверное, подушечками пальцев холеной руки ощутить последнее биение жизни в жертве, съесть его, съесть? И жить дальше праведной христианкой, благородной матроной, владетельницей земель, защитницей христиан от неверных? Алое белье натянула, еще раз подняла глаза в зеркало. Магор ты, Ян Грушецкий, вечно гори огнем, не сгорая. Магор. А я королева летних стрекоз, самая из них быстрая. Господи, как жить-то теперь с этим? Зеленый камень в кольце, брошенном на постели, тлел тепло и приманчиво.
Никто не свяжет ее с чередой странных смертей, но надо уходить… Уехать отсюда, привести голову в порядок, продать чудовищный бабушкин дом со всеми его тайнами, но сначала пройти те самые дороги, которых она так боялась — обратно от Староместской, Тына, Пороховой башни до Йозефова, Парижской и «Гаштала».
Теперь-то бояться нечего, все случилось уже.
Чего ей теперь бояться?
Проснулась ближе к полудню, встала и пошла.
Позавтракать не получилось, съеденным вывернуло. Есть не хотелось вторые сутки.
Приезжала отделить красоту от боли, в итоге опять разбилась о любовь, а сама сделалась смерть. Полноценный такой получился терапевтический трип, что и говорить. То-то Магда порадуется. Ни в коем случае нельзя с ней встречаться, чтоб не увидеть заново того свечения вокруг них с сыном. Тяжелый бред, лютая горечь семейного помешательства, это нужно нести в больницу, она не разделит его, не растворится в нем, не поддастся. Больница, кстати, хорошая идея. Стационар. Но сперва попрощаться с любимыми местами, как и хотела.
По набережной до Карлова моста, не сворачивая на Град, по Кржижовинцкой вдоль, где скользят быстрые обтекаемые трамваи, на фоне окружающих фасадов девятнадцатого века выедающие глаз анахронизмом. До перекрестка с Карловой, оставив по левую руку Манесов мост, откуда отправляются по мудрой, долгой Влтаве кораблики с обзорными турами — река и покачивание палубы под ногами связано у нее только с тем человеком, о котором лучше не вспоминать. Ян Казимир Грушецкий, острый огонь желания, память о том, какой она была живой — когда-то, здесь, с ним. Прощай, покойся с миром. Поток людей, выходящий из метро на «Староместской», бурно обдал ее, как стая мальков стрекозиную нимфу на дне ручья, и что-то внутри Элы хищно ощерилось… И на Широкой свернула к Пинкасовой синагоге.
На Старом еврейском могильные плиты, освещенные резким осенним солнцем, похожи на зубы Кадмова дракона. Размещение в пять этажей, евреи сами себе перегной. Они были здесь с Яном. Прошлая, прошедшая жизнь, необъятная толщь времени, максимальная концентрация смерти на квадратный метр завораживали Элу. Грушецкий, поляк и католик, посматривал на это все холодными глазами, но терпел. Потом, поглядев, как она, погрузившись в чужую смерть, вовсе побелела лицом до прозрачности, обнял, вывел за ограду. Черт с тобой, сказал, моя радость, если тебя так штырит это место, давай, тут и похороню? От улыбки его летел солнечный свет, и жизнь, и любовь закипали в венах, согревая. Тогда был апрель, вечно старый Йозефов стоял, окутан первой зеленью, а теперь ноябрь, и бурые, желтые, коричневые цвета обещают скорый финал. Как это жизнь прошла мимо так быстро, Эла? Прошла, торопливо попрощалась. А ты и не заметила.
Сувенирные в Йозефове, помимо традиционной символики, утвари, украшений, одежды, изобилуют разного размера фигурками, преимущественно керамическими, воспроизводящими легендарное творение Бен Бецалеля. Эла шла из лавочки в лавочку, бездумно рассматривая новизну и старье. Любовь ведь как голем. Собираешь ее из глины своего сердца, но она все едино тлен. Какое слово вложить ей в рот, чтобы она ожила? Тетраграмматон тут имя любимого человека. Любовь — это идея человека, доведенная до предела. Тот, кого одолевает любовь, теряет себя. Но тот, кто не нашел нужного слова, не пожелал найти, струсил, все упростив — мертв вдвойне. А тот, кто собрал голема, кто вложил имя, а оно оказалось неверным…
Тот как она, Эльжбета Батори, рожденная быть убитой и убивать.
Каждое дитя человеческое рождено на смерть, но некоторые еще рождены на любовь, и как быть первым против вторых? Если нет для меня любви, дайте мне смерть, с ней я справлюсь, я, Эльжбета Батори из Чахтице. Пальцы ее скользили по красноватой шершавой поверхности безглазого куска глины. По форме он напоминал вырванное, высохшее сердце.
— Пани желает взять?
Надо же что-то привезти себе из Праги, кроме себя самой.
— Да, заверните.
Голем пригревался в кармане, с каждым шагом становясь все более своим. Да она и сама тот голем, внезапно обретшая правду о себе. За правдой ведь приезжала в Прагу. А что это была другая правда, не та, которой бы ей хотелось… что ж, с правдой так бывает всегда. Осталось совсем немного, сейчас ей вложат бумажку в рот. По Майзеловой отправилась обратно на Старо Место, так, как они шли тогда с Яном, с каждым шагом освобождаясь от воспоминаний. Брусчатка под ногами как плитка шоколада, и сколько ей лет, кто ходил по ней, куда ушли они, лучше не думать. Наверное, она потому так точно чувствует время, что старшая, скрытая внутри, не только несет смерть, но и бессмертна по сути. То, чего мы больше всего боимся, всегда живет в нас самих, поэтому любой страх бессмыслен. Бояться надо самих себя.
Солнца выдали с запасом, даже поднявшийся ветер не удручал. И когда на площади Кафки слева в просвете между домами на ярком голубом небе возрос серый готический сталагмит Марии пред Тыном, повернула туда и пошла прямо на башню. Полчаса — и она закончит прощание, вернется на метро к себе, закинет вещи в машину, отправится в Брно. Голем будет жить в ее детской комнате, напоминая, покуда она не исцелится, о том, что всё есть земля, все преходяще, в нее уйдем. Все уйдем, и любившие,