выйти за границы условностей, эти, прямо скажем, бульварные страсти. Но возвращался еще иногда, чтоб прощупать — может, что поменялось? Еще и еще через год, все больше увеличивая промежутки… Он никогда ее не любил. Но ему ее всегда не хватало. Как если бы в ней таилось что-то истинное — то, что было в остальных его женщинах ложным.
Хотя Эла никогда не была его женщиной, она была Элой.
И вот тут проходил какой-то водораздел, который он не смог преодолеть внутри себя. Потому что зачем ему другие, когда есть она, но с ней невозможно так, как она хочет, потому что это бы лишило его свободы располагать собой. Дилемма, знаете ли. А в любой дилемме Ян Грушецкий всегда выбирал себя, тем только и выжил.
Пробило на Орлое, привычно пронаблюдал, как толпа прихлынула к башне ратуши. Солнца выдали с запасом, и даже поднявшийся ветер не мог выстудить кровь. Только бы и гулять в такое солнце, осень ведь, а она сидит в номере, договаривались же на час… Ткнулся в смартфон, набрал Наталку. Понял, что соскучился — вот действительно соскучился по чему-то простому, понятному, предсказуемому… Она не ответила. Набрал снова. Постоял-подождал еще. Ладно, в конце концов, когда женщина собирается на выход, ни одна из них не делает это быстро. Еще постоял-подождал, затем надоело, и двинулся навстречу, к Пороховой башне. Но думал, как назло, не о ней. О той, что в полтора раза старше нее, и — неожиданно — ничуть не менее красива. По-другому, но фатально красива. Хотя красота по-прежнему ничуть не компенсирует кривизны восприятия мира.
Он ее предал! Подумать только! Свинство говорить и думать такое после всего, что у них было. Предал? Это кто еще кого предал, если пристально посмотреть. Он сделал все красиво, сделал как мог. А уж что оно ей не подошло — так большего дать был не в силах. Глупо требовать у человека зеленое яблоко, когда у него есть только красное. Вот он такой, по жизни с красными яблоками, зато тех у него завались. Но Эле не подходил цвет. Ужасно сложно с женщинами, когда оцениваешь их во что-то большее, чем просто как постельную принадлежность.
Размышляя об этом, понемногу добрел до адреса, Наталку нигде не встретив, ни на звонки, ни на сообщения она не отзывалась. На стойке отеля сказали, что пани выходила, потом вернулась и больше не появлялась. Устала, легла, уснула, не слышала, поставила смартфон на вибровызов? Он предвкушал войти и, возможно, разбудить, разбудить приятно обеим сторонам, отворил дверь, скинул куртку, заглянул дальше в номер.
Но остановился в разбеге, ткнулся плечом в стену, замер и стоял, стоял, стоял, ни сделав ни шага дальше. Долго стоял, и его мутило.
Гонза Грушецкий, двойная подкова в гербе, бывший военкорр, видел в своей жизни разное, порой очень страшное. Видел, как умирают старики, женщины, дети — иногда рядом с ним. Но это была война, или катастрофа, или гуманитарное бедствие, или еще какая-то такая несусветная хрень, далеко отсюда, не в благополучной старой Европе. Но того, что лежало на постели в номере, он не видел никогда.
Оно определенно было мертво.
И еще некоторое время прошло, пока он совместил в голове эту желтую до прозрачности, почти мумифицированную плоть с пониманием того, что это женщина. Женщина, с которой он собирался родить ребенка и прожить довольно долгий, если не бесконечный отрезок собственной жизни.
А теперь не будет ни ребенка, ни жизни.
Машинально набрал номер стойки, вызвал врача. Хотя и знал, что уже бесполезно. Потом, так и не подойдя к мертвой, свернул в ванную — зеркало отразило угольно-черные глаза с расширенными зрачками, густой мазок седины надо лбом. Пустил ледяную воду, глотнул из-под крана, сейчас в номер поднимутся, надо будет отвечать на вопросы, поэтому следует смыть испарину с лица… тут на полочке в ванной что-то зацепило взгляд. Маленькая вещица, явно чуждая здесь, нарушала картину мира, раздражала своей инаковостью. Вряд ли Натали купила это у Сваровски, скорей, на блошином рынке, но блошиный рынок и Натали? Две вещи несовместные. Машинально он взял предмет в руки и опустил в карман. Он взял его с полочки, прежде чем понял, что делать этого было ни в коем случае нельзя, но осознал только после. В спальне бесполезно суетились врачи.
Потом кто-то наконец позвонил в полицию.
Хоронили дома, на севере Англии. Жгучей боли Ян не ощущал и даже себе удивился, но списал это дело на шок. Хорошо, что никто не требует от мужчин на похоронах истерического проявления чувств, онемение лица вполне сойдет за благородную, сдержанную скорбь, а что за тем онемением скрывается… у Яна здесь были разочарование, злость и лютое желание докопаться до правды. Страдать по трупу он не мог, то, что уложили в гроб, Наталкой, его Наталкой, уже не являлось. Зато злость на то, что внезапно оборвалось и отменилось его будущее — их будущее — сводила скулы. Злость на то, что ничего больше не будет — и сделать с этим ничего нельзя. Первый раз у него так из отношений вынули женщину, обычно, за еще одним-единственным живым исключением, первым уходил он. Тут против него сыграла сама смерть. И он не верил в естественность этой смерти.
Да, было расследование. Да, его собирались закрыть за недостатком улик. У него самого, несмотря на явную подозрительность и неприязнь несостоявшейся родни, было железное алиби: ушел в тот день рано, вернувшись, сразу вызвал врача, после его ухода днем Наталку неоднократно видели живой сотрудники отеля. Да и зачем бы ему понадобилось? В крови покойной не обнаружили ничего подозрительного, вскрытие показало всего лишь остановку сердца. А что до прозрачности кожных покровов — блеклый янтарь, светлый сердолик — то причины не нашли. Не нашли причины! Но она ведь наверняка была…
Самое интересное начинается после похорон. Грушецкий довольно давно знал эту простую истину, но больше по криминальной хронике, а вот так, близенько, к себе применять не доводилось. Он хотел получить правду об этой смерти во что бы то ни стало, чтобы хоть так почтить память их любви.
Та самая любовь посмертно стучала в сердце поэта.
Когда снижались над Прагой-6, город лежал в тумане. «Гавел» и впрямь один из лучших аэропортов в Европе по сервису, правда, Грушецкий не мог того