он, Гвоздицкий, лично считает, что…
А это было уже и не важно. Большеротый, многозубый, сейд скалился Степанченко серым, трещиной разошедшимся ртом с тусклых типографских снимков, сейд сжимал мхом поросшие губы — и красная жертвенная кровь ниточкой стекала по алтарю, и в заводской столовой густо пахло борщом и подгоревшим мясом, и бледный Степанченко долго сидел, уткнувшись в газету, затем же, рассеянно пробормотав: «Нет-нет, я так не хочу… не надо меня…», покинул столовую, забыв на столе помятую кепку и недоеденный борщ, и повариха крутила ему вслед у виска толстым сосисочным пальцем.
Степанченко было уже все равно.
* * *
— Не стоит отчаиваться, сын мой, открой мне, что тяготит твое сердце, и, милостью божьей, я сумею тебе помочь, — точно ослепительно-жаркое солнце, столь непривычное хмурой земле Кирьяльской, крест плавился в руках епископа позолоченными лучами, и тени тонко хныкали по углам, заламывая длинно-змеиные пальцы, и серый прятался, отступал, опаленный золотом и ладаном, смежал мохнатые веки, и Клаус говорил, не останавливаясь, — о душащих снах и острой, как меч, головной боли, о камне, плачущем водою и кровью, и черных воронах над лесом, роняющих в мох смоляные, гладко-точеные перья. Епископ слушал, не перебивая, качал головой, осеняя Клауса крестным знаменьем, и Зверь ворчал за дощатыми стенами часовни, и серым, холодным огнем горели вечно неспящие глаза его.
Потом Клаус окончил исповедь и поднялся с колен, и Зверь рыкнул, расправляя затекшие лапы. Желтое, огненно-золотое — сияние становилось все тусклей и тусклей, Клаус ловил его кончиками пальцев, точно бабочкину пыльцу, и желтый звенел колокольчиками, искрами вспыхивая во тьме, и тонко дрожали бабочкины крылья, и епископ вел речь о терпении и смирении, о скорой награде на небесах всем претерпевшим, о скорбях и болезнях среди его товарищей, в глуши языческих болот возводящих Ландскрону, Венец земли, к вящей славе господней…
В земли язычников двинулись шведы,
Трудности ждали их, раны и беды.
Дрались язычники что было сил.
Тех, кто в поход шел, конунг просил,
крепость построить чтоб постарались
там, где чужие леса простирались,
там, где кончалась Христова земля.
…И серый, как камни земли Кирьяльской, огромный, как сейд, Зверь звал из темноты, скреб в дверь когтистыми лапами, и Клаус Стефансон шел на зов, не в силах ослушаться, по зыбким болотистым кочкам, по медвежьему бурелому шел, ступая след в след, по щиколотку проваливаясь в гнилостно-серое, мимо земляных стен наскоро построенной крепости, мимо войскового епископа в догорающем золото-белом сиянии, мимо Торгильса и товарищей его — туда, где кончалась Христова земля, к заливу Кирьяльскому, бескрайнему, точно северное море.
Зверь был громкоголос и густогрив, дыхание его заставляло склоняться наземь прибрежные сосны, и чайки присаживались отдохнуть на каменно-серой спине, когда, сложив под себя могучие лапы, Зверь садился у края воды и языком, шершавым, точно каменные осколки, вылизывал собственный хвост.
Он ждал — и вода вскипала белоснежною шапкой, кружилась водоворотом, затягивая внутрь себя веточки и мелких рыб, и сероглазый, зеленорукий — старик в рубахе из морской пены и с длинно-водорослевой бородой [9] вставал из глубин залива, и чайки кричали над ним отчаянными, резкими голосами. И волны залива расступались, давая проход — черный, точно бескрайняя ночь, глубже самого глубокого дна, и старухи с выпученными рыбьими глазами глодали во тьме человеческую кость, и красная слюна стекала по подбородкам, и Зверь беспокойно водил мордой, чуя кровавый запах. [10]
«Слыш-шишь, знаеш-шь, идеш-шь… уходи, откуда явился, это не ваш-ша земля…»
И каменная сеть сжималась все туже и туже — пеньковой удавкой на шее, и кашляя, задыхаясь, Клаус шел по песку, едва переставляя ноги. Старик дернул сетью, подсекая улов, — и Клаус упал, и дальше полз к воде на четвереньках, слыша за собой неумолимое дыхание Зверя. Успеть бы, пока не закрылся проход… Еще рывок, еще рывочек…
«Это не ваш-ше место…»
Старик дал по воде посохом-корягой, и, скручиваясь узелками волн, зеленые, серые, огненно-красные — картины-видения понеслись по глади залива перед невидящими глазами Клауса: голод надвигающейся зимы, мор, цинга, изможденное войско Ландскроны, атака русских, занимающийся пожар, последние товарищи его, гибнущие под мечами ногардских [11] воинов, торжественная казнь Торгильса на эшафоте Стокгольма…
И Зверь сказал: «Достаточно. Он все понял, и он уйдет. Они все со временем уйдут, все до единого. И это снова станет наша земля, земля предков наших, земля нашего рода».
И рыбоглазые старухи смеялись Клаусу из-под темной воды, манили к себе костлявыми, ракушкой обросшими пальцами, и мертвый кирьял за спинами их сжимал в руках собственную отрубленную голову, и серый, как прибрежный туман, Зверь тронул Клауса лапой, разрывая в лохмотья стальную, остро-кольчужную сеть.
И Клаус вскрикнул, точно чайка с перебитыми крыльями, и Клаус шагнул с обрыва в воду, жадно раскрывшую ему объятья, серо-черную воду, и, выпустив когти, острые, как заточенные ножи, старухи дрались над телом его, отрывая куски красно-спелого мяса, и красным окрасились воды залива Кирьяльского, и красные капли крови стекали по водорослево-зеленой бороде старика, и мертвый кирьял смеялся беззвучным смехом, пуская пузырьки воздуха из приоткрытого рта, и Зверь видел это, и сказал Зверь, что это хорошо…
* * *
— Прости, Богородица пресвятая, грешного раба божьего… не надо со мною так… не хочу… уберите газету, снимите камень с души… — его было невыносимо много, этого красного, яркого, злого, доводящего до безумия. Точно бык с трепещущей тряпкой у морды, Степанченко метался по Лиговке, от дома к дому, преследуемый ослепительно-красным, наискось проносился через подворотни, слепо тыкался в дворы-колодцы. Серый камень смыкался за спиною его, бесконечно огромный лабиринт лиговских улиц, Степанченко кричал, запрокинув голову к холодному, бледно-серому небу, в скачущие по нему беспорядочно колесницы туч, и небо отзывалось ему раскатами грома, и тонкие струйки дождя текли по лицу Степанченко и мокрыми каплями сбегали за воротник.
— Никакая контра… не заставит сдаться… врешь, не возьмешь, сука… — красный ринулся откуда-то с облаков с очередной молниевой вспышкой, заставив на мгновенье ослепнуть, швырнул Степанченко на колени посреди мостовой. Степанченко упал, больно ударившись о булыжник. Штанина вмиг набухла гвоздично-красным, юркохвостыми змейками кровь разбегалась в стороны, впитываясь в камни и землю, Степанченко ругался, подняв к небу кулак, и красный отвечал ему громовым хохотом.
А потом все исчезло в мутной пелене дождя: Лиговка, небо, дворы-колодцы, стянулось сплошной, грязно-серой непроглядной стеною из пористого камня, красной повязкой легло на глаза, и Степанченко шел вслепую, ладонями шаря по мокрым каменным стенам. И