Ознакомительная версия.
– Упаси боже, – строго говорит Тома. – Какой может быть Улан-Батор, когда у нас кошки голодные?
– Еще не голодные, – твердо говорю я. – По моим прикидкам, сейчас часа три ночи, никак не больше.
И достаю из кармана телефон. 2:57 написано на его бодро сияющем экране.
– Два пятьдесят семь, – говорю я.
– А по местному еще на час меньше, – ухмыляется Тома. – Значит, будем в Гданьске в четыре, как я тебе и обещал.
Голова и лира плыли по Гебру
Kyrie– Ars subtilior, – говорит Родриго, – в переводе с латыни «тонкое», «изысканное» искусство – это направление западноевропейской музыки, существовавшее примерно до двадцатых годов пятнадцатого века. Историки традиционно рассматривают его как переходный период от средневековой музыки к ренессансной.
И умолкает, пока Рената переводит его речь с английского на литовский.
Лекция, даже такая простенькая – самая тяжелая часть выступления. Родриго – не любитель говорить. И языки ему никогда не давались. Тот же английский – столько лет учил, а все еще чувствует себя неуверенно, когда приходится говорить длинными предложениями. А по-литовски, хоть и прожил здесь несколько лет, до сих пор знает всего несколько вежливых фраз: «добрый день», «большое спасибо», «хорошего вечера», «пожалуйста, счет» и все в таком роде. Этого, впрочем, достаточно. Когда тебе не о чем говорить с людьми, учить языки – напрасная трата времени. А лекции перед выступлениями неплохо бы целиком переложить на Ренату. Рассказывать ей, похоже, нравится даже больше, чем петь. Удивительно, но бывает и так.
Надеюсь, она останется с нами надолго, – думает Родриго.
Вообще-то, обычно вокалисты в его ансамбле не задерживаются. Их можно понять.
С нами трудно, – думает Родриго. – Мало кто такое выдержит.
Он не то чтобы чересчур самокритичен, просто честен с собой. И очень хорошо знает, как обстоят дела.
– Многоголосные сочинения Ars subtilior, – говорит Родриго, – отличаются исключительной изысканностью нотации, ритма и гармонии и нередко рассматриваются как феномен музыкального маньеризма.
Едва дождавшись, пока умолкнет переводчица, он с нескрываемым облегчением добавляет:
– А теперь слушайте музыку.
Родриго вынимает из футляра продольную флейту, но прежде чем поднести ее к губам, смотрит на Роджера – как он? В порядке?
Вроде, в порядке. Хоть и выглядит сегодня как черт знает что. Вместо концертного костюма джинсы, серая сорочка и дурацкий пижонский куцый пиджак, шея замотана дешевой хлопковой шалью, отросшие волосы связаны на затылке узлом. Но все это делает его похожим не на проходимца, случайно затесавшегося в ансамбль, а на специально приглашенную звезду, высокомерно отказавшуюся соблюдать общие правила. Таков уж Роджер, ему все сходит с рук. Заявись он сюда, завернувшись в банную простыню, и публика будет недоумевать, почему все остальные музыканты одеты, как пугала, вместо того чтобы взять пример с коллеги и явить взорам образец благородной простоты.
Впрочем, неважно. Главное, Роджер – здесь. И органетто при нем. Не забыл на том берегу Стикса, не пропил в одной из бесчисленных забегаловок, которые, можно не сомневаться, круглосуточно открыты теперь и в раю, и в аду, специально для его, Роджера, удовольствия, чтобы не заскучал.
Удивительное дело, – думает Родриго, – и рай, и ад всегда казались мне глупой сказкой, из тех, какими лишенные воображения няньки пугают своих великовозрастных питомцев, однако в существование открытых там специально для Роджера кабаков я верую всем сердцем, истово, без тени сомнения. Поразительно все-таки устроен человеческий ум.
Господи, помилуй его и всех нас, – думает Родриго. Он всегда так думает перед началом выступления. Родриго совсем не уверен, что Бог действительно есть. Но без Него было бы слишком страшно даже браться за флейту, не то что играть. Никакое сердце не выдержит.
Поэтому – так.
O Felix templum jubilaЯ открываю глаза и сразу снова зажмуриваюсь, потому что слева от меня за окном бешено пылает предзакатное солнце, а справа неумолимо сияют лампы так называемого дневного света. Никогда не видел ничего страшнее их тусклого бледого излучения; понятия не имею, почему оно так пугает меня, зато совершенно точно знаю, что если небытие все-таки существует и в один прекрасный день выйдет поохотиться на бродяжьи души вроде моей, оно станет ловить нас как рыб на блесну, сияющую вот так же, как эти проклятые лампы, белым, тусклым, жутким, прельстительным, обманчиво ясным светом.
Впрочем, хватит. Нет никакого небытия, я сам тому свидетель, готов подтвердить под присягой. Зато существует бесконечное число способов быть; я перепробовал достаточно, чтобы определиться с предпочтениями, и, положа руку на сердце, если бы пришлось выбирать только один, навсегда, оставил бы себе вот эту возможность сидеть слева от Родриго, который сейчас, как нарочно, чтобы меня подразнить, подчеркнуто медленно расчехляет свою драгоценную флейту, слишком долго подносит ее к губам, в последний момент, словно бы передумав играть, убирает, переворачивает страницы партитуры, тянет паузу, но вот наконец поднимает руку, посылая прощальный привет человеческому миру, не покинув который, не превратишься в звук, и мы следуем за ним, мы начинаем.
Какое счастье.
Beauté ParfaiteНадо же, опять у него новые вокалисты, – думает Айдж.
Он уже не раз слушал эту программу и заранее знает, что по-настоящему его захватит позже, где-то ближе к середине наступит перелом, после которого в голове не останется мыслей, а в теле – никаких ощущений, кроме льющегося снизу вверх, устремленного к небу звука. Никаких специальных усилий для этого предпринимать не надо, музыка сама выбирает момент, когда ворваться в твою крепость, главное – присутствовать. Быть рядом. Там, где ее хорошо слышно. Например, сидеть в концертном зале, во втором ряду – если уж в первом мест не досталось.
Они с Леной пришли на концерт почти за полчаса до начала – когда в билетах не указаны места, а ты любишь сидеть как можно ближе к сцене, имеет смысл явиться заранее. Но на лавке в первом ряду уже лежало чье-то пальто, поэтому им пришлось сесть во втором. Ничего, все равно близко. Совсем близко. Так хорошо.
Владелец пальто, кстати, так и не объявился. Передняя лавка по-прежнему пуста. И это совсем отлично, никто не заслоняет от нас музыкантов. А на них имеет смысл посмотреть.
Такие красивые женщины сегодня поют, – думает Айдж. – Сопрано – вообще слов нет. Королева. Высокая, статная, золотоволосая, исполненная снисходительного спокойствия, которое под стать скорее стихии, чем человеку. Зимнее море, еще не замерзшее, но уже загустевшее от холода, может быть таким спокойным. И падающий в него снег. И снежная туча – тяжелая, темная, сияющая, такая огромная, что кажется, будто она и есть само небо.
А вот эта черненькая, которая переводила лекцию, с виду настоящая лесная ведьма. Встретишь такую в майскую ночь на тропе и считай, пропал, никогда уже не вернешься домой, никогда об этом не пожалеешь. Я бы, пожалуй, не пожалел; впрочем, полно, когда я в последний раз бродил по ночному лесу? То-то и оно, что вообще никогда.
Темноволосая ведьма-переводчица – меццо-сопрано. Второе меццо-сопрано – маленькая блондинка из тех, что почти всю жизнь выглядят шестнадцатилетними, а потом, в самом конце, внезапно превращаются в таких удивительных старушек, о которых сразу думаешь, что они – заколдованные школьницы, и невольно начинаешь прикидывать, как же теперь их спасать, хотя спасать, конечно, никого не надо, все и так хорошо.
У маленькой блондинки удивительный голос, почти контратенор, так что впору счесть ее переодетым мальчиком, но зачем бы такой маскарад? Да нет же, девочка, точно девочка. И – внезапно ему становится очевидно – у нее же роман с басом! Или даже не роман, а давний счастливый брак? По крайней мере, нежности между ними явно больше, чем страсти; впрочем, возможно, это просто темперамент такой. Разные люди бывают.
Какой же молодец Родриго, что взял к себе эту парочку, – думает Айдж. – Я бы на его месте их тоже взял – не за голоса даже, хотя у обоих прекрасные голоса – а за эту ясную нежность, которая вплетается в музыку, как дополнительный инструмент. Раньше так не было.
Хотя раньше тоже было очень хорошо, мне ли не помнить. А то зачем бы гонялся за ними по всей Европе, стараясь попасть хотя бы на три-четыре концерта в год. Лучше – больше.
Ut Te Per Omnes CelitusВсе хороши, но господи боже, какой же невероятный мужик руководит этим ансамблем, – думает Лена, любуясь смуглым флейтистом. Маньяк, фанатик, стоик, аскет и мученик, многократно изгонявшийся из ада за избыток страданий, у чертей просто нервы не выдерживали, и их можно понять. Настоящий художник, недостижимый идеал. Эти запавшие, обведенные темными кругами, пылающие, как угли, ликующие глаза, этот скорбный тонкогубый рот, эта яростная устремленность – не то чтобы в неведомое, скорей в невозможное. И черт побери, откуда взялась тень, закрывающая левую половину его лица, когда слева от него окно, а за окном такое яркое солнце, что смотреть невозможно – откуда? Законы природы, физики, оптики, что вы на это скажете, эй?
Ознакомительная версия.