кровью не исходили, специальный палач им тут же раны угольями из жаровни прижигал. Потом обрубленных этих людей тащили по лужам крови, что на эшафоте были, по лестнице и земле до виселицы, и там вешали. Только один из них до петли не дожил, помер еще на эшафоте, но и его повесили, раз приговор таков был.
Теперь герольд снова читал имена. Настала очередь шести баб из приюта. Все были молоды, но грехов больших за ними не нашлось. Все признались в нелюбви к мужам. Всех их по приговору решено было отправить в строгий монастырь на постриг и покаяние до конца дней.
А дальше на эшафот возвели самого бургомистра. Но вели его по добру, и даже один палач его под руку держал, так ему дурно от крови стало. Был бургомистр в белой рубахе до пят, на голове колпак бумажный с молитвами, сам бледен не меньше рубахи своей. Встал на колени в лужу крови, с ним по бокам два палача, и герольд стал читать ему приговор. Сказал, что суд города Хоккенхайма и Святой трибунал инквизиции постановили, что хоть бургомистр и вор, с ведьмами водился и знался с ними в похоти, но делал он все это от колдовства, что на него наложено было. А так как нет человека, что перед колдовством устоять может, в том и святые отцы свидетели, то бургомистра смертию не казнить, а взять его имущество. В том ему и кара будет.
Волков удивленно поглядел на аббата. Тот, видно, знал о таком приговоре и, даже не глянув на кавалера, отвечал:
– Уж очень хлопотал за него граф. Видно, не все сундуки вы у него забрали.
– Видно, не все, – невесело согласился Волков.
Не один он остался недоволен приговором, толпа улюлюкала и свистела, пока бургомистр кланялся с эшафота во все стороны, но особенно ложе с господами. С эшафота шел он, морщась и кривясь, потому что к ногам его подолом, пропитанным кровью, липла рубаха.
После привели привратника приюта Михеля Кноффа, его объявили как верного пса самых злых ведьм: самой старухи Кримхильды и ее подручных Анхен, Рябой Рутт и Монашки Клары. Сказывал герольд, что извел он людей без меры, сам не помнит, сколько народа в реку кинул.
Народ притих, смотрел и дивился. Не понимал, как такой плюгавый и потасканный мужичок таким лютым был. И ему, как самому большому из всех душегубов, казнь назначили тяжкую. На эшафот подняли колесо. Положили его на плаху в удобное место, чтобы крепко держалось. Михеля Кноффа разложили на колесе и члены его привязали к нему накрепко. Палач, что старшим был, взял прут железный в два пальца толщиной и тем прутом под крики людей стал привратнику ломать одну за другой кости в руках и ногах. Как тот орал, сначала громко да звонко, просил у людей прощения и милости, а следом и хрипеть стал, не крик у него из горла шел, а вой со стоном. Но пока палач кости его в крошево не раздробил, не останавливался.
А когда стих адский привратник, лежал и только дышал тяжко, так сняли его с колеса палачи. Понесли к виселице, а он как тряпка, только хрипел страшно. Так ему место освободили, двух четвертованных на землю кинули, а его на их место повесили. Но не за шею, чтобы быстрее отмучился, а за живот, чтобы не помирал сразу. Так и висел он тряпкой, руки и ноги словно веревки бесполезные, так и хрипел. Местные потом говорили, что он до утра живой был, на заре только преставился.
Наконец солдаты стали освобождать от зевак место, где в мостовую были вбиты три столба. На площади появилась большая телега, груженная хворостом. Ловкие работники стали у тех столбов сбрасывать вязанки и укладывать аккуратно. Из телеги вытащили старуху Кримхильду. Она и раньше сама не ходила, а теперь ее, измученную, и вовсе носить нужно было. Старая ведьма делала вид, что ума совсем лишилась. Пока несли ее, гыкала мерзко, не то икотой давилась, не то вытошнить пыталась, да вот не верил ей никто. Все вокруг теперь знали, что не святая она никакая, а самая страшная из ведьм. Только проклятия ей кричали. Стоять она не могла, ее с ног вязать к столбу стали. За ней также несли и Монашку Клару. А эта бесноватая хоть вся и перебита палачами, а дух у нее сломлен не был. Извивалась, кошкой шипела, проклинала всех, кого видела, и орала сипло из последних сил. Ее привязали, хотели колпак на голову надеть, а она его сбрасывала. Лаялась последними словами, богохульничала. Ей поп распятие принес, просил раскаяться, так она в распятие плюнула и кричала:
– Ничтожен твой бог, глуп он, глуп. И мать его шлюха. Пшел, пшел от меня, пес церковный. Моча – слова твои.
Люди, что рядом были, морщились от ужаса и мерзости. И палач ударил ее в зубы, не выдержал таких смрадных слов.
А вот остальные ведьмы тоже рыдали и кричали, но просили простить их, чуяли ужасную кончину свою. Говорили, что примут на себя любую епитимью, что в монастырь пойдут, но напрасно то было. Их вязали к столбам, и жалости к ним ни у кого не нашлось.
Когда все были увязаны крепко, по двое к каждому столбу, палачи факелы зажгли, стали ждать благословения.
А брат Илларион и епископ Хоккенхайма друг другу этот почет уступали. Но епископ не сдался и, сославшись на то, что казначей гость, право ему отдал.
Аббат Илларион встал из кресла, достал из широкого пояса кардинальского своего платок белый и крикнул:
– Да смилуется над вами Господь. – Махнул платком и добавил: – Палач, добрый человек, начинай. Пусть аутодафе будет.
Палачи под отчаянный, надрывный визг одной из ведьм стали поджигать костры.
Толпа гудела, казни на эшафоте было видно хорошо, а костры нет. Задние ряды напирали на передние, солдаты и стража едва сдерживали людей. Костры разгорались быстро, и большинство так ничего и не увидело, кроме языков пламени и дыма, а вот крики услышали все, кто был на площади.
* * *
Город в накладе не остался. Конечно, львиные доли имущества забрали себе казначеи герцога и Святая Матерь Церковь, но и под руку городского совета тоже кое-что перешло. Роскошный дом Рябой Рутт, пара трактиров, хороший пирс со складами и еще куча всего по мелочи. И от радостей таких городской совет решил устроить народу фестиваль. Еще костры дымили и зеваки подходили ближе, чтобы разглядеть обугленные головешки, что остались от