Ознакомительная версия.
— А вам, Лариса, нежелательно волноваться, — говорю я, поворачиваясь к ней, — и, к тому же, будем мы волноваться или нет, — в данной ситуации мы ничего не сможем сделать.
— То есть, как это?
— А вот так, — я снова отворачиваюсь от неё.
Лариса говорит что-то еще, но я не слушаю.
Веру Александровну уже доставили в наше приемное отделение. Врачи из реанимации, зная о прибытии пациента с тяжелой черепно-мозговой травмой, уже приступили к оказанию помощи.
Все уже произошло.
Леонид Максимович, заглянув в ординаторскую, громко говорит, что в приемное отделение привезли Веру Александровну.
— Автомобильная авария, — коротко говорит он, — черепно-мозговая травма. Я иду туда.
Лариса охает, вскакивает и быстро уходит за заведующим.
Я спокойно дописываю историю болезни и иду в реанимационное отделение, потому что знаю, что к этому моменту Вера Александровна уже там.
Реанимационное отделение всегда вызывает у меня неоднозначные чувства. Мне достаточно редко приходится сюда приходить, и, может, это хорошо. Когда я вижу, как человек перестает быть личностью, превращаясь в обездвиженное фиксированное к кровати тело, интубированное и облепленное датчиками, мне не по себе. Тело еще функционирует, а «Ах» уже отделилась от него, ожидая, когда можно будет оставить это почти мертвое тело, растворившись в Тростниковых Полях. Имя у человека еще есть, — на обходе его называют врачи, хотя медсестры, когда ухаживают за телом, никак не называют больного, — а личность практически утрачена. Аппараты неутомимо поддерживают жизнедеятельность, а птица уже взлетела к небу.
В реанимационном отделении три палаты. В одной из них три кровати, ничем друг от друга не ограниченные и лежат там две женщины и мужчина. В другой палате — тоже два разнополых пациента. Вера Александровна, как сотрудник больницы, лежит в отдельном боксе.
Я смотрю на лицо коллеги. Голова забинтована, глаза закрыты, изо рта торчит трубка, подсоединенная к аппарату искусственного дыхания. На мониторе бежит кривая сердечного ритма. Она жива, сердце бьется, но насколько пострадал мозг — неизвестно.
— Господи, за что же это? — слышу я рядом плачущий голос Ларисы.
Я молчу. Не место и не время говорить о том, что каждый из нас выбирает ту дорогу, которая предопределена. Она сама укладывала камни в мостовую, которая привела её сюда. И Бог здесь не причем. Невозможно уследить за каждым человеком, да и не нужно этого делать — Бог не для того живет на Земле, чтобы спасать тех, кто этого не заслуживает. Да и не всех, кто заслуживает, Он будет спасать.
Когда я ухожу, в соседней палате две медсестры перестилают женщину. Они небрежно и бесцеремонно перекатывают обнаженное тело, словно это бревно, с одного бока на другой, и это тоже мне не нравится.
Человек в реанимационном отделении становится субстратом, который врачи пытаются вернуть обратно в мир живых людей и довольно часто это у них получается, а средний медицинский персонал заботится о них, как заботятся о лежащей в определенном месте вещи — абсолютно неважно, что это, просто работа такая.
Когда иду обратно в ординаторскую, я захожу к Шейкину. Глядя на его серьезное лицо, я говорю:
— Сейчас, Шейкин, за вами приедет медсестра и отвезет в процедурный кабинет. Я выпущу жидкость из живота, чтобы вам легче было.
Он кивает. И, когда я уже отворачиваюсь, чтобы уйти, говорит мне в спину:
— Доктор, а, может, уже не надо?
— Что — не надо? — спрашиваю я, снова поворачиваясь к нему.
— Да, вот это, жидкость выпускать, может, лучше дадите мне какое-нибудь лекарство, чтобы я тихо и безболезненно ушел.
Соседи по палате, только что говорившие друг с другом, мгновенно замолчали и уставились на меня, ожидая, что я скажу.
— Не говорите глупости, Шейкин, придет время, и уйдете, только разница в том, как вы будете уходить — в муках с проклятьями к Богу или в мире со своим сознанием и молитвой в сердце, — говорю я спокойно и ухожу.
За оставшиеся два часа рабочего времени я доделываю все дела, выписываю одну пациентку из 301-ой палаты, выпускаю асцитическую жидкость из живота Шейкина и ровно в двенадцать ухожу из отделения. Скорее всего, завтра Леонид Максимович скажет мне, что я снова работаю на ставку, в связи с тем, что Вера Александровна больна, но — это будет завтра.
На лавке под тополем сидит Мария Давидовна. Я смотрю на неё издалека и улыбаюсь. Красивая и сильная женщина. Знать, что у неё такое страшное заболевание, и внешне спокойно сидеть и ждать.
Когда я подхожу, она поднимает глаза и смотрит на меня.
— Михаил Борисович, скажите мне, что вы сможете избавить меня от этой опухоли. Успокойте меня, потому что я всего лишь слабая женщина, которая хочет жить.
В голосе я слышу страданье. Она уже многократно представила себе свое будущее, красочно и подробно. Она нарисовала в своем воображении то, как онкохирурги, удалив молочную железу, безуспешно лечат её химиопрепаратами. Она представила себе и то, как, скрыв свою болезнь, заживо гниет и медленно умирает. И тот, и другой вариант вызывает у неё панические слезы и непрекращающийся ужас, с которым она живет все эти дни.
— Я могу ждать, если я верю, — говорит она тихо.
Я сажусь рядом с ней на лавку и молчу.
— Я что-то должна сделать? — спрашивает она.
— Никому вы ничего не должны, — говорю я. На её лице следы прошедших дней, и оставленных за спиной лет. В глазах боль и желание жить.
— Я могу вам помочь, и вы это знаете. Ждите, Мария Давидовна.
Я встаю и, не оборачиваясь, ухожу.
Когда Парашистай ушел, даже не обернувшись, Мария Давидовна заплакала — слезы текут по щекам, оставляя дорожки на лице. Она, мысленно проклиная того, кто может ей помочь, но тянет время, словно не хочет этого делать, думала о своем знании и своем молчании.
В том, что Михаил Борисович Ахтин и Парашистай — одно лицо, она была уверена процентов на девяносто, то есть, сомнения оставались, но она определенно думала на него. Она предполагала это давно, но уверенность почувствовала совсем недавно. И если она смогла это понять, то и Вилентьев скоро поймет. А, когда поймет, начнет копать и что-нибудь нароет.
Если Михаил Борисович Ахтин окажется за решеткой, никто ей уже не поможет. В этом она была, почему-то, уверена на все сто процентов.
Она задавала себе этот вопрос — откуда такая уверенность в том, что Ахтин сможет вылечить её? Только ли разговор с Оксаной заставил её поверить в чудесную силу доктора? Может, это его провидческие способности привели её к мысли, что он способен сделать невозможное?
Ознакомительная версия.