Лиза молча достала из сумочки пластиковый пенальчик и вынула оттуда засохший ивовый побег величиной с карандаш.
— Ношу как талисман…
— Помогает открывать замки?
— Истины. — Она спрятала ветку.
— А у меня сохранилась одна ее вещица! — вспомнил Рассохин.
— Правда? — оживилась она. — Какая?
Стас открыл нижний шкафчик стеллажа с коллекцией минералов и вынул расческу.
— Вот… Даже с остатками ее волос.
Лиза бережно рассмотрела незамысловатый гребень, потрогала волоски, оставшиеся между зубьев, приложила к щеке.
— Можно, я возьму себе?
— Конечно!
Лиза завернула расческу в носовой платок и убрала в сумочку.
— Все хочу спросить, вы так выглядите… Приняла за сына! — Она рассмеялась. — Я-то представляла вас таким седовласым, зрелым… Знаете секрет молодости? Или образ жизни, диета?
Тема его внешности всегда смущала и даже злила Рассохина — возможно потому, что была как-то связана с его прошлым, трагическими обстоятельствами, однако была излюбленной для всех друзей и знакомых, особенно женщин.
— Ничего я не знаю, — проворчал Рассохин. — Выпиваю, курю, трусцой не бегаю…
Она услышала нежелание обсуждать это и вернулась к воспоминаниям о матери:
— Вы были взрослым и, наверное, запомнили ее образ иным, чем, например, я в пятилетнем возрасте. Какая она была? Мне все интересно.
— Она по утрам сильно чихала! — вспомнил Стас. — С таким вскриком!..
— Это я помню. Отчего?
— Кажется, говорила, от резкого перепада температур. Кстати, она была моржихой и купалась в проруби на Стрелке.
— И это помню, несколько раз брала с собой, закаляла… А мама говорила обо мне? Ну, вспоминала меня?
— Вспоминала, как вы вместе наблюдали за птицами. У вас на даче ласточки вили гнезда… И обещала рассказать историю про зимующую ласточку.
— И не успела?
— Не успела.
— Хотите, расскажу? — Лиза оживилась, глаза заблестели. — Это я помню! У нас на даче было гнездо, а там пять птенцов. Маляр красил потолок и одному ласточенку случайно выкрасил белилами спинку. Когда они выросли и улетели на юг, крашеная ласточка осталась. Наверное, с таким пятном ее в стаю не принимали… Эта меченая птица прожила у нас всю зиму. Мы ездили два раза в неделю и топили печь, чтобы не замерзла. Еще специально гноили лук. Это чтобы в воздухе летала луковая мушка. Да, разводили моль в старой шубе! Но она никак не разводилась. Ласточка стала совсем ручная и о стекла не билась, понимала. А как радовалась, когда мы с мамой приезжали, и зимой пела, как летом! На улице мороз, а она сядет на провод от лампочки и щебечет!.. Весной мы открыли ей окно, чтоб могла залетать в дом. Она залетала и однажды привела с собой ласта. Красавец такой, во фраке, и тоже будто ручной. И они начали лепить себе гнездо прямо над обеденным столом, представляете? Когда мы уезжали, то оставляли открытой форточку…
Лиза вдруг всхлипнула и замолчала.
— Чем же это закончилось? — выждав долгую паузу, спросил Рассохин.
Гостья глубоко вздохнула и улыбнулась сквозь слезы.
— На дачу без нас приехала бабушка, которая потом меня воспитала… Увидела, что весь стол и стена в птичьем дерьме. А она у меня всю жизнь преподавала эстетику и невероятно любила порядок, во всем. По ее мнению, нельзя приручать диких ласточек, нарушать естественный ход вещей. Перелетные птицы обязаны улетать на юг и возвращаться весной независимо от пятен, оставленных краской… В общем, она сломала гнездо и закрыла форточку. С тех пор ласточки не то что зимовать — даже над участком не летали…
Поисковый отряд, в котором тогда работал Рассохин, перевели на промышленную разведку, и нарезать участки для освоения, руководить вскрышными работами ему показалось делом весьма скучным и монотонным. Романтический дух середины семидесятых требовал новых просторов и занятий, к тому же три полевых сезона и три камеральных зимы делали его вольным, поскольку обязательный срок по распределению после института он отработал.
Это был период двойственности чувств: хотелось уехать от однообразия и назревающей, как чирей, оседлости — Станиславу даже квартиру дали в отстроенном на Гнилой Прорве приисковом поселке, куда теперь перебазировалась партия, но едва решился, как стало нестерпимо жаль оставлять Карагач, где, можно сказать, он снял сливки со своей жизни. Вдруг представил, что уже никогда и нигде не будет этого ощущения радости — от первых самостоятельных маршрутов, от первых открытий, да и вообще от всей походно-кострово-палаточной жизни, навсегда лишенной нудной учебы, зубрежки, экзаменов и прочей обязаловки, на которую обречен человек с самого детства. Будет много чего нового и интересного, однако это ощущение беззаботного счастья не повторится.
Еще не уехав, он уже начинал тосковать даже по тому, что порядком надоело — по одним и тем же рожам в поле, камералке[7] и общаге. В отряде было девять геологов, столько же маршрутных рабочих, и все имели прозвища, чаще образованные от фамилий: начальник Репнин был Репой, Мухачев — Мухой, Рассохин, естественно, стал Рассохой. Только к Лисицину приклеилось погоняло — Китаец, поскольку фамилию его произносили как Ли Си Цын, а у начальника партии и так была смешная фамилия — Гузь, так все равно переделали и звали Гусь, правда, за глаза.
— Что вы как зеки? — отчитывал, приезжая, главный геолог экспедиции Чурило, сам не подозревая, как его кличут на самом деле. — Что за моду тут завели? Вы же геологи, интеллигенция, кандидатские диссертации защищаете. А как обращаетесь друг к другу? Не можете устоять перед дурным влиянием своих рабочих? Сами уже как бичи, честное слово!
Если бы главный слышал шутки, отпускаемые старшему технику-геологу Галкину по прозвищу Галя, особенно когда раскладывались по палаткам спать, то вообще бы в ужас пришел.
Стоило только представить, что скоро всего этого не будет, как становилось пусто и тоскливо. Рассохин начинал понимать, что на самом-то деле это не молодая, еще студенческая безалаберность и дурашливость в чисто мужском коллективе, а всеобщее ощущение счастья и искренней радости от жизни. Единственное, что еще не случилось у него на Карагаче, что он не испытал за все три года и отчего тайно страдал, — это встречи с Ней, чудесной, ни на кого не похожей, пьянящей чувства и толкающей на подвиги. В двадцать пять, говорят, нравятся уже всякие женщины, и недостатка в них не было, во всяких, — одних только ссыльно-поселенок в леспромхозе было три барака. Это не считая вольных, кто после отбытия срока остался на лесоучастках Карагача, ибо на противоположной стороне от Гнилой Прорвы стояла женская зона, где шили рабочую робу.