Нелепые мешковатые балахоны с крестьянскими передниками и низкие холщовые чепцы, считавшиеся единственно подобающей женской одеждой, напугали его едва ли не больше, чем дух кислой капусты и всеобщего серого равенства, витавший над поселениями. В людях, веривших, что женское тело — лишь сосуд греха, который нужно надежно прикрыть страшной тряпкой, Марку чудилось нечто бесконечно уродливое, болезненное и злое.
Тощие, с лихорадочным блеском в глазах, землепашцы распевали нелепые нескладные гимны, работали такими орудиями, словно времена стояли древние и сказочные, и напоминали не то каторжников, не то рабов. Рабов, влюбленных в свое рабство…
— Благодарю, — Марк кивком подвел итог совету, жестом приказал Ренье остаться.
Адъютант продолжил вертеться на табурете так, словно столяр забыл в сиденье лишний гвоздь. Когда палатка опустела, генерал не спросил — сказал утвердительно:
— Ты видел.
Ренье закивал, попытался что-то ответить, Марк оборвал его, резким движением руки отметая прочь все, чем так хотел поделиться сьер Дювивье. Они оба видели, и этого достаточно.
Отогнать видение резни — куда сложнее, чем унять адъютанта. Де ла Валле повидал обе: и Суассонскую, которую устроили вильгельмиане, и Тулузскую, которой добрые христиане ответили на первую; обе Марку не понравились. Полуголые мертвецы, зарезанные или забитые камнями, упавшие с крыш и сгоревшие в домах, казались совершенно одинаковыми.
После захвата севера неизбежно случится еще одна. Орлеанская? Ангулемская? Неважно, в каком городе взлетит в воздух первый камень. Важно, что камней будет много. Слишком много.
Все это и так очевидно, не стоит тратить время на страх и потакание воображению. Нужно понять другое: чем Марк и Ренье отличались от всех прочих? Почему они увидели то, что не увидели разведчики?
Генерал прикрыл глаза, вспоминая огоньки костров на горизонте. Слишком уж их много, слишком. Столько солдат на дальних полях попросту не поместится. Наваждение? Наваждение, которое увидели двое одновременно, но больше никто?
Да были ли они вовсе, эти сто тысяч?..
Костер почти догорел, пришлось вставать и двигать бревно, прогоревшее в середине. Треск, с которым искры взлетели к небу, поначалу испугал; потом Марк понял, что все дело в тишине: можно расслышать собственное сердце.
Сосна горела легко и жарко, золотые угли потихоньку шевелились, по ним скользили багровые тени, а в них проступали новые картинки.
Выуженное из глубин собственной памяти показалось генералу де ла Валле слишком плоским. Пару лет назад он едва не лишился глаза — поблизости взорвалась кулеврина, по брови чиркнуло осколком. Пришлось почти месяц ходить с повязкой. Тогда мир тоже утратил глубину, стал нарисованным.
Помимо вильгельмианского Трира Марку доводилось бывать и в христианнейшей Равенне, и в оплоте Церкви Христовой — городе Роме. Может быть, там дела обстояли и лучше, чем во Франконии. Только по возвращении де ла Валле жадно вдыхал воздух доселе нелюбимого Орлеана и, казалось, впервые за многие месяцы чувствовал себя свободным.
От канцлера д'Анже не укрылась унылая тоска, привезенная Марком с юга.
— Мы стоим между чумой и черной оспой, — словно невзначай бросил он, пригубив вино.
Тогда генерал де ла Валле в первую очередь обратил внимание на слово «мы». Покровитель раньше не баловал его подобным. Всегда было иначе: всемогущий временщик, епископ Ангулемский, и его верные слуги — лица и имена сменялись, кто-то погибал, кто-то отходил от дел. Смысл негромкой реплики дошел чуть позже. Так и есть: на севере — алчная, неудержимо рвущаяся вперед Франкония. На востоке — Арелат, в котором пять лет назад на престол взошел король-вильгельмианин. На юге — королевство Толедское, с каждым годом ужесточавшее законы о ереси. На юго-востоке — Рома и Папа Ромский, диктовавший свою волю всем христианским державам.
Континент раскалывался надвое, и Аурелия оказалась на разломе. Север тяготел к вильгельмианству, юг оставался ортодоксальным. Двадцать пять лет войны с «еретической заразой» сделали свое дело: нити, которыми короли династии Меровингов стянули земли, трещали, рвались по-живому, разделяя членов семьи, заставляя брата подниматься на брата, а сына — на отца. Сбывались сказанные на горе Елеонской слова.[2]
Костры на севере, костры на юге, и никакого милосердия, словно и впрямь настали последние дни. Кажется, и в Аурелии почти уж не осталось тех, кто не мечтал бросить камнем в еретика, намалевать на воротах соседа белый крест или подняться по кличу «Бей!».
— Рано или поздно Франкония подавится очередным куском, — добавил епископ. — Долго они не продержатся. Еще лет двадцать пять, не больше…
Марк понимающе улыбнулся. Оба не рассчитывали дожить до этого славного дня. Значит, нужно противостоять и вильгельмианам, и их не менее фанатичным противникам. На рубежах и во дворце, на улицах Орлеана и у себя дома.
Франконии же было чем похвастаться перед остальным миром. Да, страна казалась одной большой богадельней, но когда проповедники говорили, что во всей земле не сыскать бездомного сироты и голодающей вдовы, они не врали. Бездомных, нищих, выгнанных со своей земли, проигравших суд богачу — не было. Их пастыри не щеголяли королевской роскошью убранств и не загоняли крестьян в долговую яму, не увлекались симонией и не давали поводов к сомнительным сплетням.
Граф де ла Валле знал только одно: он не хочет, чтобы Аурелия сменила белые розы на золотого льва. Голодных можно накормить, несправедливо обиженных — восстановить в правах, но нет той силы, что вернет жизнь казненному за верность «ромской блуднице». Он не хочет, чтобы знание грамоты делало человека подозрительным, а нежелание отращивать бороду — изгоем.
Еще он не хотел, чтобы по всей Аурелии запылали костры с еретиками.
Увы, королева-регентша Хуана, сестра короля Родриго, с каждым годом склонялась к тому, что костры — хорошая мера, а убийство — лучший способ смирить непокорных. Каждая выходка аурелианских вильгельмиан подливала масла в огонь, а деверь Ее Величества, архиепископ Тулузский, был способен поднять переполох даже вокруг пустячного слуха. Любая кража, в которой замешан вильгельмианин, превращалась в преступление против короны, молитвенное собрание — в собрание злоумышленников, непременно покушавшихся на жизнь малолетнего Людовика.
Играть на материнских чувствах неумной и недальновидной регентши было легко. Куда труднее — заглянуть хотя бы на год-другой в будущее. Если четверть жителей страны так или иначе склоняется к ереси, преследовать их — все равно, что надежно укупоривать горшок с порохом, а потом поджигать фитиль.