6
Раздался шорох.
— Кто? — встрепенулась Маруша.
— Я! — раздался в ответ раздосадованный писк. — Шумелка-Мышь.
Из темной щели высунулся розовый, любопытный, дрожащий нос. Крохотные ноздри жадно втягивали пропитанный пылью воздух.
Вслед за носом в трубу просочилось исхудалое тело, покрытое поредевшей шерстью. Ребра выпирали шпангоутами крохотной шлюпки, занесенной под землю шальным потоком и брошенной на произвол судьбы. Вертлявую шею охватывала замызганная веревка, конец которой тянулся за мышью вторым хвостом.
— О! — обрадовалась Маруша. — Это у тебя поводок? Ты была ручной мышкой, и бескрылые выводили тебя погулять?
— Дура! — рассердилась мышка. — И вовсе не так. Ты когда-нибудь слышала хоть об одной мыши, покончившей жизнь самоубийством?
— Не-а, — мотнула головой Маруша.
— Она перед тобой, — хвастливо улыбнулась Шумелка-Мышь. — Я долго шла к этому решению, я хотела, чтобы весь мир почувствовал, как плохо ему без меня станет. Я представляла, как близкие будут рыдать от горя, а тетка-жадюга прольет соленые слезы за то, что не давала мне поплавать в сметане. Но поздно! Они бы сидели в холодных сумерках и дрожали от холода и голода, а я бы уже валялась в подвале, набитом тысячью сортов сыра и миллионами колбасок. И штабели сала! Ты когда-нибудь ела сало?
— А что это?
— Дура и есть дура, — фыркнула Шумелка-Мышь. — Сало — это билет на праздник жизни. И если ты не пробовала сала, знай, что жизнь твоя прошла даром.
— Но ведь есть же мошки, червяки, комары…
— Боженька придумал птиц, чтобы они могли поедать то, что не пригодилось нам, — жалостливо вздохнула мышь. — Несчастные создания.
— Знаешь, это место вовсе не похоже на подвал.
— Подвал! Скажешь тоже! Думаю, кто-то решил оставить меня здесь, чтобы я могла посмотреть на мир после того, как помахала ему лапкой.
— Ну? Посмотрела?
— А то! — горделиво заметила мышь, но потом смешалась и повернулась в сторону, бормоча. — И какие гады учудили все это?
— А в чем дело?
— В чем дело?!!! Нет, она еще спрашивает, в чем дело?!!! Да ты и представить себе не можешь, как горько оказалось смотреть на оставленный мир.
— Неужели твои родные так сильно по тебе убивались?
— Да никто даже не заметил моего ухода! Все получилось наоборот. Это я сижу в холодной трубе, где жрать нечего, и вспоминаю всех, всех, всех, даже тетку-жадюгу. А родичи давно забыли меня и греются сейчас у труб парового отопления, хрустя себе хлебными корками.
— И они не поделились бы с тобой?
— Такие поделятся, как же! А еще, пернатая, знай, что зубы мои теперь не заточены для корок мира. Раз уж я его решила оставить, то никто меня не видит, не слышит и не чувствует. Ты первая. А есть жуть как хочется. Ты бы смогла провести без еды полмесяца?
— Вряд ли. Я конечно не пробовала…
— Не пробовала… Она не пробовала! А мне вот приходится. Застряла я. Обратная дорога отрезана, а вперед лезть боязно. Чую, желудок мой сейчас сожрет сам себя.
— Так чего тебе ждать? Ступай в свой подвал.
— Ага, сказала одна такая. Проход охраняет Тот, Кто Сидит На Качелях.
— Тебе-то чего бояться? Ведь он — птица! Какое ему дело до самоубийственных мышей, пусть даже единственных в своем роде?
— Че-е-его? Да любому детенышу известно, что он — крыса. Страшная, противная, огромная-преогромная бурая крыса. А какие у него зубы! Не зубы зубища! И мутные капли яда стекают с них на землю, умерщвляя траву и прожигая асфальт. Ни одной мыши не уклониться от встречи с ним на дороге в сырный подвал. Наверное, поэтому вместилище изобилия и пустует до сих пор. Я никогда не слышала, чтобы хоть кто-то сумел прорваться.
— Что-то не так, — задумалась Маруша. — Тогда какое ему дело до меня? Насколько мне известно, крысы не лезут в птичьи дела. Тем более, в дела птиц верхнего уровня. Может, ты что-то напутала?
— Я-а-а! — обиженно взвилась Шумелка-Мышь, гулко стукнувшись о потолок. Пошли, посмотрим, если хочешь. Поглядим, кто он — крыса или птица безмозглая.
— Я птица, и, значит, я безмозглая? — Маруша захлопала глазами, чтобы прогнать горькие слезы обиды. — Иди, показывай, где те самые качели. Ты обещала!
— Без проблем, — хмыкнула мышь. — Отсюда две трубы направо. Следуй за мной, только учти, когда я бегу по трубам, то никого не жду. Это в небесах вы порхаете мотыльками, а на ногах любая птица хуже черепахи.
— Ой, а что за черепаха?
— Черепаха-то, — замешкалась мышь. — Гм, черепаха. Животина такая. Огромная. Жует постоянно, а время от времени орет что-то неясное. Му-у-у, орет. Жалобно так, да бестолково. Видала я одну такую, когда жила в деревне.
— А она…
— Не время болтать. Нет, с птицами каши не сварить, — спина уже юрко посверкивала далеко впереди.
Весело щелкал конец веревки. Маруша, расправив крылья для устойчивости, бежала следом, не отрывая глаз от серых хвостов. Когда она приготовилась свалиться замертво, мышь сама остановилась и опрокинулась на ржавую чешую, судорожно перекачивая воздух.
— Побегай-ка с голодухи, — простонала она. — А в лучшие времена ты нипочем за мной не угналась бы. А так, ты — птица неплохая. И говорить умеешь.
Дыхание мыши становилось равномерным.
— Единственной в своем роде, — прошептала она Марушины слова, томно закрывая глаза. — Уж-жасс, как романтично! И почему мне никто не говорил подобных слов при жизни? Но мир запомнит меня именно такой. Единственной мышью, совершившей самоубийство!
Маруша прищелкнула клювом, выдавая пробную трель. Все время, пока она бежала, ей не давал покоя один вопрос.
— Послушай, а почему ты считаешь, что никакой другой мыши не могла придти в голову идея повеситься? Причем, гораздо раньше, чем тебе.
— Т-с-с-с! — глаза мыши гневно раскрылись. — Кончай трепаться! Скажу по секрету, мне самой приходилось размышлять над этим. Получилось, что если кто-то осуществил мою задумку раньше, то я… я… я… я всего лишь одна из… а никакая не единственная и неповторимая. И миру нет до меня никакого дела. И получилось, что я погубила себя понапрасну… Ф-ф-фу, даже думать об этом не хочу. Давай менять тему. Это уже вторая труба. Сейчас нам сворачивать в последний раз.
Дорога неуклонно уходила вверх. Очевидно, трубу проложили по склону довольно крутого холма. Дно усеяла спрессованная масса из позапрошлогодней листвы, сигаретных коробок, раздавленных в лепешку, битого стекла, чьи острые края сточило неумолимое время, потрескавшихся пластиковых бутылок, полусгнивших спичечных коробков и высохшей травы. Воздух пропитал запах разлагающегося тряпья и отсыревшего табака. Настолько густой, что глаза сразу защипало, а неопознанные предметы, валяющиеся тут и там, мигом приобрели расплывчатые очертания из-за выступивших слез. Может поэтому кругляшок выхода был почти неразличим, словно укутался в промозглый туман.