Я поражённо оглянулась на него, в испуге, смешанном напополам со злостью; хотя, разумеется, в клубящейся тьме было не разглядеть ни зги.
— Как?..
— Вы — детище ваших создателей, отшлифованное пережитым опытом. Подобно любому другому творению этой вселенной. Смиритесь с этим и делайте, что должно; давайте, кончайте уже, мне до смерти надоело выслушивать ваше нытьё.
Разразись он этой своей отповедью привычно холодным тоном, и я бы встала на дыбы, сочтя его слова за оскорбление. Но если чем и отдавал усталый голос, так справедливым укором; я с горечью помянула про себя цену, кою падший уплатил за моё себялюбие.
Воздух вблизи снова пошёл рябью, взбаламутившись, мягко, почти осязаемо оседая на коже. Словно говоривший смещался, всё ближе и ближе.
— Так или иначе, грядущее в ваших руках, творите, что хотите, — даже сейчас… Поведай мне свои желания.
В сущности, поглощённая местью, я никогда не задумывалась об ином. Я хочу… хотела бы так мало; пределом моих желаний были такие простые мечты, равно как у всякой молоденькой девчушки. Друзья. Семья. Счастье, — для дорогих мне людей.
А ещё…
Тело затрепетало от несуществующего холода. В душе закопошились недоверчивые подозрения насчёт некоторой странности этих, всплывших из глубин подсознания, чувств. Не отпечаток ли то пробуждающейся Энэфы?
Смиритесь с этим, и будь что будет.
— Я… — захлопнула рот. Сглотнула. Повторила попытку. — Я хочу нечто другое… иной путь для мира. — Ах, ведь мир и взаправду изменился бы, разделайся с ним подчистую Ньяхдох на пару с Итемпасом. Груда расколотых булыжников, да погребённое под багряными от крови руинами цивилизации человечество, только и всего. — Лучшую жизнь.
— Какую же?
— Не знаю, — я судорожно сжала кулаки, натужно борясь облечь членораздельной речью ускользающие из пальцев чувства, поражаясь собственному тщетному бессилию. — Сейчас, когда всё и вся охвачено… страхом. — Есть, уже точнее. Я уцепилась что есть сил за ниточку ощущений. — Мы живём по милости богов, довольствуясь их брезгливой жалостью, полностью подчиняя жизни каждой вашей прихоти; мир вертится вкруг божественных капризов. Равно как и мрём, втянутые, или нет, в ваши раздоры. Гибнем за так. Изменилось бы наше существование, если… если бы вы просто… ушли прочь? Покинули мир?
— Смертей бы только прибавилось, — сказал Ньяхдох. — Наш исход поверг бы в ужас и страх поклоняющихся Троице. Кой-кто сразу зарыскал б в поисках козлов отпушения, ища на кого бы переложить вину — и поименовать грешником. Покуда прочие, те, кому новый миропорядок придётся по душе, роптали б, негодуя — и ненавидя отступников, еретиков, блюдущих старый обычай. И мир погряз бы в войне и разрухе, на долгие-долгие тёмные века.
Чудовищная правда отзывалась в подбрюшье, выворачивая наизнанку внутренности и обжигая кожу тошнотворным ужасом. Но потом моих рук дотронулись — лёгким касанием овевая прохладой. Падший растирал мне плечи, — как если бы это могло принести долгожданное успокоение.
— Но, со временем, войны улеглись бы, — добавил снова. — А в буре яростного пламени, на пепелище, пробивает себе путь свежая поросль, пробуждаясь от сна.
А в мерно струящемся голосе — ни похотливого вожделения, ни буйствующего ража; верно, оттого, что чувства мои притупились, и до него не долетало ни капли. Он не уподоблялся Итемпасу, не мирившемуся ни с единой изменой — и волей своей изгибая… избегая их. Или же — круша и разнося в клочья. Нет, Ньяхдох же гнулся сам, изменяясь, клонясь, — влекомый чужой волей. Вспышкой промелькнувшая мысль эта на мгновение ввергла меня в уныние.
— Вам случалось, хоть когда-нибудь, бывать неизменным? — задалась вопросом. — Собой настоящим? а не одной из сотен личин; не тем-каким-вас-хотят-желают-жаждут-видеть, а просто — собою?
Ладони ещё раз прошлись по коже, перед тем как онончательно отдёрнуться.
— Однажды о том же самом меня спросила Энэфа.
— Прости…
— Не за что. — Тоном, полным бессильной скорби. Непреходящей, неблекнущей болью, верной спутницей всегда кружащей поблизости. Какая безжалостная жестокость — нести бремя бога изменчивости и раз за разом претерпевать очередной виток нескончаемой петли скорби и боли.
— Вместе с свободой, — сказал он, — я верну себе и право избирать руку, диктующую мне обличье.
— Но… — нахмурилась я недоумённо. — Зачем же вновь сковывать свою волю очередными цепями? При чём тут свобода?
— На заре едва расцветавшей реальности я и был самим собой. Абсолютно свободным — никто и ничто не могло облечь меня своей властью… разве что породивший на свет Маальстрем; но уж что-что, а это волновало тогда менее всего. Я разодрал собственную плоть, выплёскиваясь наружу самоя сутью — и щедро делясь; откуда есть и пошло ваше смертное царство: сутью и силой, и кровью, чёрной, промёрзлой кровью. Я пожирал, давяясь и отплёвываясь, собственный разум — и пиршествовал, опьянённый новизной нахлынувших чувств. Боли. Страдания. Мук.
На глаза навернулись слёзы. Я сглотнула ставшую в горлу комком тяжесть, попытавшись прогнать прочь непрошенные струйки, стекающие из-под ресниц; но внезапно вернувшиеся руки грубовато подхватили подбородок, чуть приподнимая. Пальцы пробежались по крепко сомкнутым глазам, успокаивающе поглаживая кончиками веки, стирая солоноватые капли.
— Высвободившись, я изберу, — произнёс он опять, полушёпотом, такой близкий… — Последуй и ты моему выбору.
— Но мне никогда не грозит быть…
И уже молча впился в губы долгим поцелуем. Острым, резким, горьковато-сладким поцелуем; словно путник в пустыне, обуреваемый страстной жаждой. Чьё это желание отдавалось под кожей — его? или моё собственное? А потом, к горлу наконец подкатила разгадка: какая, к адовым преисподням, в конце концов, разница?
Но… ох, великие боги… ох, милосердные богини… как же хорош… о… На вкус его губы были ровно глоток прохладной, освежающей росы. И томимая жаждой, подчинясь, я пила, глоток за глоток. А прежде чем возжаждала большего, он отпрянул назад. Нет, я не пыталась схватиться с ним вновь, переполненная одной лишь недовольной досадой, — вперемешку со страхом, что сие скажется на нас обоих.
— Ступай и отдохни, Йин, — сказал он. — Позволь своей матери самой доиграть до конца в возлелеянные расчёты. Твой удел — лицом к лицу встретиться с собственными испытаниями.
А после я опять сидела на полу уже своих комнат, очерченная квадратом ниспадающего из окон лунного света. Стены окрасились тьмой, но я без труда могла видеть окружающую обстановку, ибо ярко мерцающая луна (пускай и в виде узкой пряди серпа, изогнувшейся полумесяцем) низко колыхалась над самой линией горизонта. Давно уж миновала полночь, и до рассвета, как видно, оставалось всего два-три коротких часа. А может, и того меньше. Походу, я начинала обзаводиться новыми привычками.