И вновь заговорил первый судья:
— Лишь в этом случае мы сочтем его раскаяние правомочным и не предъявим обвинение его соучастнице, чье имя в интересах следствия не фигурирует в судебных протоколах, — он как-то нервно окинул взглядом колыхавшуюся за оцеплением людскую массу. У меня мелькнула дикая по своей неправдоподобности мысль, что имя соучастницы не фигурирует в их протоколах не только в интересах следствия. — Имя же Тассатио в списках Храма Аллийцев будет очищено от обвинения и обновлено.
Спасибо, сердечные! До смерти не забуду. Уважили так уважили!
Ну все, теперь дружные овации, на поклон — и по домам.
Стало немного легче. Тошнота из-за недавних перегрузок и невесомости неохотно отступила: включилась система гравитации. Сама включилась. А может, по их указке.
Я смог выкарабкаться из кресла и доковылять до иллюминатора.
Назад, на ту проклятую третью планету, смотреть не буду: я дал себе этот зарок еще в тюрьме, за день до приведения в действие приговора. Не буду — и все.
Бесконечное черное пространство без верха и низа, без «право» и «лево». Словно россыпь пластинок слюды, впаянных в черное вулканическое стекло, то дальше, то ближе посверкивают звезды. Миры, миры, миры… Отсюда все выглядит иначе, но узнаваемо. Пропади оно все пропадом, кроме вон той… Сверлит меня единственным красноватым глазком, ждет… Моя родина, моя Ала, Горящая… Да иду я, иду! Что ты такая нетерпеливая?
Вспомнился последний штришок заседания по моему делу. Я слышал краем уха, как судьи совещались, погружать или нет меня в сон во время перелета. И приняли решение не погружать. Да и то верно: если за столько времени в камере-одиночке не свихнулся, то чего уж тут…
Иногда мне казалось, что я все-таки постепенно схожу с ума. То, что я привык к замкнутому пространству в тюрьме, еще ни о чем не говорило. Там же у меня не было осознания, что камера моя мчится через громадные расстояния в космическом вакууме.
Я только теперь сообразил, что по-прежнему веду отсчет от той ночи… Но та ночь достойна, чтобы вести от нее последний отсчет.
Впервые в жизни не бунтую.
Обрати внимание, ты уже разговариваешь с собой.
Впрочем… с кем еще мне говорить в этом челноке? Ближайший разумный источник сейчас, наверное, уже в четырех биллионах ликов от меня. Связь — односторонняя.
Я счастлив тем, что больше никогда не увижу ни сородичей, ни синюю планету. Неласковый, полный опасностей и совсем еще дикий мир приютил нас, но не стал мне ближе и понятнее. Да, там прекрасные горы, безбрежные моря, полноводные реки. Саэто сияет ярче, а по утрам заря, свет которой заливает новые города, тиха и нежна, как вздох младенца. Но я не хотел замечать этого, я подавлял в себе любое теплое чувство к Пристанищу. Это была бы измена моей родной планете…
Небо, небо… Рубин, освещенный Саэто, стал сегодня еще ярче. И еще больше. Сколько же еще ночей до него? Пять? Шесть?
Воля начала изменять мне. Я едва не увидел сегодня сон (я запретил себе сны!), а проснувшись, едва не посмотрел в ненавистный задний иллюминатор. Сородичи наблюдают за мной, и я не желаю выказывать им свою слабость.
Сегодня рубиновый шарик в иллюминаторе астронавта-смертника стал еще больше. Ала ждет меня…
Проклятье. Ноет что-то в груди. Сердце? Робость? Наконец-то я узнал, что это такое, если это оно. Правда ли я боюсь увидеть то, что сегодня начало было мне сниться? Своими глазами узреть картину, с которой ни в какую не хочет примириться разум?
Оу, братишка, это смешно! И нелепо. Смирись, ты это все равно увидишь, очень скоро увидишь!
Решил не спать. Свет в челноке автоматически отключался в определенные часы, но я прекрасно вижу и в темноте. Как все бывшие заключенные. Мне ли жаловаться после стольких циклов, проведенных в одиночке?
Тот человек, который приходил в мою камеру не для того, чтобы свести со мной счеты, а вообще непонятно для чего, сказал мне сущую ерунду. Я ему не верю. Будь он прав, я бы помнил хоть что-то о каких-то прошлых своих злодеяниях, а я не помню ничего. Значит, ничего такого не было. Прожив единственную жизнь, все умирают безвозвратно, кто-то раньше, кто-то позже. Мне вот выпало раньше. Но я не жалуюсь. Не всякому есть что вспомнить даже в девяносто лет, а я могу надиктовать на сотню романов в свои тридцать четыре.
А еще мне представилась возможность вырваться и умереть на родине, что я и сделаю, как только прилечу. Неужели они думают, что я кинусь исполнять их дурацкие, больше похожие на розыгрыш, условия?!
Шар Алы занимает все пространство во всех фронтальных иллюминаторах челнока.
Наверное, теперь эти недоноски жалеют, что дали мне шанс. Да я подох бы от зависти, глядя на себя оттуда, откуда молча взирают сейчас на меня они. Увидеть родину хотя бы напоследок!
«…Великий созидатель Тассатио должен сотворить на Але имя нашего народа на универсальном языке искусства».
Как бы не так! Пафосные идиоты! Дайте лишь ступить на рыжевато-бурый грунт, погладить высохшую траву… все равно запасов воздуха хватит ненадолго. Веселенькую смерть уготовили мне сородичи! Сделаю я все, что от меня зависит, как же!..
Я сделал бы это, сделал. Клянусь всем святым, если оно есть! Но все пошло не так, как я рассчитывал.
Челнок грохнулся в пыль как раз посреди руин города. Моего города, Гатанаравеллы. Они сделали это нарочно, ублюдки, они специально рассчитали место приземления, чтобы даже если я не сдурею во время перелета, то наверняка тронусь умом по прибытии.
Когда багровые клубы осели и улеглись, а рыжий туман рассеялся, я понял: из всех построек остались только самые большие наши храмы. Темные силы! В каком виде они были!..
* * *
Я выкарабкиваюсь наружу, тяжело дыша в свой шлем — больше от волнения, нежели от плохой подачи кислорода, который нужно беречь.
По правую руку от меня в почве зияет дыра — почти идеально круглая, пятьсот-семьсот тысяч ликов в диаметре, со вздыбленными краями — как огнестрельная рана на трупе.
Слева, за меньшим храмом, плюется огнем гора. Гигантская, даже на таком расстоянии видно, что гигантская. До катастрофы ее не было. В застывающей лаве тонут руины того местечка, в котором когда-то был парк. Помню, именно там я ваял свои самые лучшие скульптуры, когда был молодым и глупым.