— Государь, — забормотал Рональд, — пойдемте отсюда, мне кажется, за нами погоня!
— Почему тебе так кажется? — усмехнулся король. — Не за нами это погоня, и не того ты боишься, чего следовало бы.
К ним со всех сторон летели вытянутые в длину птицы, разворачивая на лету свои огромные крылья, которыми они вовсе и не махали, точно детские самолетики. Их острые клювы были нацелены прямо в сердца всех троих.
— Пойдем! — сказал король, схватил Рональда и его отца за плечи и резко дернул.
Они снова двигались в тумане, снова плоские и двумерные. Яркие краски исчезли, как чудесный сон, птицы — как кошмар.
Стоя на дне колодца, под белым кругом неба высоко вверху, Рональд смотрел, как поднимаются по лестнице его спутники. Делали они это одинаково легко, но каждый на свой манер: Иегуда — по-кошачьи мягко, отец — напрягая мышцы так, что веревки звенели, как струны, причем на удивление мелодично, Правитель — вовсе не проявляя никаких усилий, словно был облаком, не имевшим веса.
«А как это у меня получится, да еще в доспехах?» — подумал Рональд, берясь за лестницу.
В этот момент слух его был привлечен странным звуком, доносившимся из помещения совсем неподалеку. Звук был равномерным: падающие капли, стук чьего-то пальца по дереву ствола, чириканье механической птицы.
Рональд задумался. Звук не давал ему покоя.
— Ну, что ты там? — крикнул Иегуда.
— Сейчас, — ответил Рональд и неожиданно для себя сделал несколько шагов обратно в сумрак коридора.
Там была дверь в маленькую комнатку — обычная, ничем не примечательная деревянная дверь. Неудивительно, что они прошли мимо нее. Рональд даже разочаровался и шагнул было к свету колодца.
И остановился.
Там, за дверью.
Это чувство убило его наповал.
Протяни руку, открой и увидишь.
«Не стану!» — крикнул он бессловесно — но рука его сама собой сдвинулась с места и отворила дверцу.
Это был платяной шкаф, платяной шкаф, пропахший молью и нафталином. В детстве Рональд, играя в прятки, забирался в мамин шкаф, кутаясь в душные шубы и платья.
Но это был только запах — одно лишь чувство, которое его обмануло. Зрение спорило с обонянием.
В шкафу и правда было насекомое-правда, молью его назвать было нельзя: скорее уж человеком. Мертвое, иссиня-бледное лицо трупа, скрещенные на груди руки, числом четыре, неестественно выгнутые ноги, прозрачные крылья, в которые было спеленуто существо. Спящие огромные глаза и улыбка на подобии лица.
Вот оно — спящая материя, которая рано или поздно проснется — но сейчас она мертвее камня, из которого сделаны стены лабиринта. Состояние между смертью и жизнью — тихий, спокойный сон существа, которому, может быть, грезится что-нибудь сладкое, лишенное страданий: яркое солнце, голоса родителей, цветы и небо. И улыбка на лице, улыбка.
Рональд вспомнил те книги, посвященные энтомологии (так, кажется, называлась эта наука), на страницах которых вот такие же куколки муравьев с лицами покойников и скрещенными на груди конечностями улыбались в своем полусне.
А шкаф был вовсе не платяной, а часы — обыкновенные большие часы с маятником: над головой существа был циферблат; маятник, свисавший от него, застыл в странном положении: качнулся, а назад вдруг не пошел, да так и висел, манкируя земным тяготением. Стрелки, как показалось Рональду, тоже двигались, хотя этого заметно не было. Он вдруг понял, что каждое деление на этих часах соответствует миллиону лет — стрелки вращаются, но так медленно, словно движения и вовсе не существует в природе. И этот образ явно связан с проклятой куколкой: мертвая материя — камни, земля, железо, сам космос — все они живы, но превращения в их телах происходят так медленно, что для нас, живущих быстро, ярко и недолго, их жизнь кажется смертью. И разгадка воскресения мертвецов тоже как-то связана со всем этим, стало ясно ему, и он пошатнулся.
Запах нафталина задушил его: Рональд понял, что он сейчас упадет и навсегда останется в этом шкафу.
Любовь — это чувство, знакомое не только людям, но и кошкам, например. Причем не только таким, как Розалинда, но и всем вообще. Можно презирать человека, считая его животным, но можно сделать и другое открытие — любовь не создана человеком, ее знают все млекопитающие, а также птицы, а может быть, и рептилии. Точно так же и все остальные светлые чувства — ибо все они собрались вокруг любви, как дети вокруг мамы — есть и у животных. И самый свет разума имеется и у животных;
А значит, эволюция привела бы к возникновению добра, красоты и любви — неизбежно. Со дна темного болота, наполненного музыкой перетекающих в клетках химических веществ, по липким стенам колодца, ведущего из тьмы безжизненной каменной пустыни, какой бывает всякая планета в начале своего срока, к дневным лучам поднимается Она, Любовь, и ничто не в силах остановить ее полет к небесам.
Любовь, что движет солнце и светила.
И это открытие заставило Рональда сделать шаг назад и закрыть дверцу.
Тут он услышал голоса, раздающиеся с поверхности.
— Иду, иду, — крикнул Рональд, — и вмиг взлетел по лестнице на самый верх.
— А я уж думал, ты там так и останешься, — сухо сказал правитель Эбернгард.
Могучий дуб, словно гигантская водоросль, шумел на ветру, переливаясь тысячей серебряных монет-листьев.
ГЛАВА 20
Гнидарь и Полифем
Впервые за долгое время Рональд не чувствовал себя иждивенцем, лишним ртом, лентяем и бездельником — миссию он выполнил с блеском: Муравейник отыскал, короля Эбернгарда спас. Однако вместо радости он чувствовал лишь страшную усталость — масса нерешенных загадок появилась на месте решенных, точно дюжина голов вместо срубленной одной у легендарной гидры.
— Я очень хочу спать, хочу спать, — бормотал рыцарь совсем по-детски, пытаясь убаюкать себя. Только тонкий плащ отделял его от мокрой земли, с нависшего над головой куста падали вниз крупные капли, подаренные растению недавно прошедшим дождем.
Граф искренне завидовал королю Эбернагарду: тот спал в шатре, специально для этого случая сооруженном из бархатной материи, похищенной разбойниками, наверное, у какого-нибудь несчастного купца. Странно: к королю все, кроме Полифема, относились с глубоким почтением — даже самые отъявленные воры и убийцы. Они старались поскорее испариться из его поля зрения, считая себя, видимо, недостойными столь большой чести, как даже быть увиденными им, остаться в его памяти как зрительный образ без имени, характера и жизненной истории.
Вновь обретенный отец, как назло, недолго с ним пробыл: ускакал в Рим вымаливать прощение для восставших — благо с Арьесом был на короткой ноге. Иегуда где-то бродил, казалось, снедаемый сомнениями. После того, как они выбрались из Муравейника, он сделался молчалив, словно оставил там что-то дорогое сердцу. Вот Полифем, напротив, был весел, пугал своих товарищей, и особенно крестьян, скабрезностями, отпускаемыми в адрес короля.