– Я думаю, – ответил я.
– Ох, да ты только и делаешь, что думаешь, Уильям Джеймс Генри. Ты слишком много думаешь. Знаешь, что с такими бывает?
– А ты знаешь?
– Ха-ха. Кажется, это была шутка. Не шути больше никогда. Если люди на что-то не способны, хорошо бы им это понимать.
Я попрощался с ладьей и атаковал ее офицера слоном. Лили ткнула пешку ферзем, и та повалилась на бок.
– Шах.
Я вздохнул, чувствуя на себе ее взгляд, пока сам изучал доску, и усилием воли приказал себе не поднимать глаз. Легкий ветер щекотал молодую листву деревьев; весенний воздух был нежен и пах ее лавандовым мылом. Платье на Лили было желтое, а еще она надела белую шляпу с желтой лентой и большим желтым бантом. Даже с новой стрижкой и в новой одежде я чувствовал себя рядом с ней оборванцем.
– От твоего доктора все ни слуху ни духу?
– Не говори так, пожалуйста, – сказал я, не поднимая глаз. – Он не «мой» доктор.
– Ну, если он не твой, тогда чей же еще? И не пытайся уйти от темы.
– Одна из выгод того, чтобы слишком много думать, – заметил я, – состоит в том, что замечаешь мелочи, которых другие не замечают. Ты говоришь «твой доктор» нарочно, потому что знаешь, что меня это раздражает.
– И зачем мне тебя раздражать? – судя по голосу, она улыбалась.
– Затем, что тебе нравится меня раздражать. И прежде, чем ты спросишь, почему тебе нравится меня раздражать, предлагаю тебе самой над этим подумать. Потому что я – понятия не имею.
– Ты злишься.
– Не люблю проигрывать.
– Ты злился, когда мы еще не начали играть.
Я увел короля из-под шаха. Она, едва глянув на доску, ринулась коршуном и унесла моего последнего слона. В душе я застонал: мат теперь был лишь вопросом времени.
– Ты всегда можешь сдаться вничью, – предложила она.
– Буду драться до последней капли крови.
– О! Как непохоже на Уилла Генри! Ты сейчас сказал прямо как герой. Просто царь Леонид при Фермопилах[50], – щеки у меня запылали. Впрочем, я должен был понимать, что не следует слишком уж задаваться. – А я-то думала, что ты похож на Пенелопу[51].
– На Пенелопу! – щеки мои заполыхали еще жарче, хоть на сей раз по полностью противоположной причине.
– Чахнешь в своем брачном чертоге, пока Одиссей не вернется с войны.
– Лили, тебе что, нравится быть такой мерзкой? Или это вроде нервного тика и ты над собой не властна?
– Не стоит говорить со мной в таком тоне, Уильям, – смеясь, сказала она. – Я скоро стану твоей старшей сестрой.
– Не станешь, если доктор не согласится.
– Я бы скорее предположила, что твой доктор вздохнет с облегчением. Я его не очень хорошо знаю, но, кажется, он тебя недолюбливает.
Последнее было уже слишком, и Лили это знала.
– Это было жестоко, – сказала она. – Прости, Уилл. Я… я сама не знаю, что на меня иногда находит.
– Ничего не жестоко, – сказал я, отмахнувшись раненой рукой. – Твой ход, Лили.
Она сходила рыцарем, открыв ферзя моей пешке. Пешке! Я взглянул на нее: пятнышки солнечного света блестели в ее темных волосах; одна прядь выбилась из-под шляпы и развевалась на мягком весеннем ветру порывистым черным вымпелом.
– Как по-твоему, Уилл, почему от него нет вестей? – спросила она. Ее тон изменился и был теперь мягок, как ветер.
– Я думаю, случилось что-то ужасное, – признался я.
Мы долго смотрели друг другу в глаза, а потом я поднялся со скамейки и побрел по парку, и мир вокруг меня стал водянист и сер – ни следа весенней яркости. Она нагнала меня, прежде чем я успел выйти на Пятую авеню, и силой развернула к себе.
– В таком случае ты обязан что-то предпринять, – зло сказала она. – Не думать о том, как тебе страшно или одиноко или что там, по-твоему, с тобой еще. Ты что, правда считаешь, что случилось что-то ужасное? Потому что если бы я думала, что что-то ужасное стряслось с кем-то, кого я люблю, я б не хандрила и не размышляла. Я бы села на первый же пароход в Европу. А если бы у меня не было денег на билет, я бы спряталась и поплыла зайцем, а если бы не получилось спрятаться, я поплыла бы сама!
– Я его не люблю. Я ненавижу Пеллинора Уортропа больше всего на свете, больше даже, чем тебя. Ты не понимаешь, Лили, не знаешь, каково было жить в том доме, и что там творилось, и что творилось просто потому, что я там живу…
– Такое, например? – она взяла меня за левую руку.
– Да, такое. И это еще далеко не все.
– Он тебя бьет?
– Что? Нет, он меня не бьет. Он… он меня не замечает. Днями, иногда неделями… а потом от него никуда не деться; никуда не сбежать. Как если б он взял веревку и привязал нас друг к другу, и есть только он, я и веревка, и развязать ее нельзя. Ты этого не понимаешь, твоя мать не понимает, никто не понимает. Он за тысячу миль отсюда – быть может, даже умер, – но это без разницы. Он прямо здесь, вот здесь, – я с силой ударил себя ладонью по лбу. – И никуда не сбежишь. Веревка слишком тугая…
У меня подкосились колени; она обняла меня и не дала мне упасть.
– Тогда не пытайся, Уилл, – прошептала она мне на ухо. – Не пытайся сбежать.
– Лили, ты не понимаешь.
– Нет, – сказала она, – не понимаю. Но и не мне тут надо понимать.
Часть шестнадцатая
«Заткнись и слушай»
Я наткнулся на него в один из последних набегов на чудовищную библиотеку Монстрологического общества – тоненький томик, припудренный пылью: некоторые страницы даже не разрезаны, корешок без заломов. Очевидно, с момента его издания в 1871 году никто так и не удосужился его прочесть. Что привлекло мой взгляд к этой книжице, одной из шестнадцати тысяч, я не знаю, но отчетливо помню, как вздрогнул, открыв титульную страницу и узнав имя автора. Как будто, завернув за угол в городской толчее, вы вдруг столкнулись со старым другом, которого давно уже не чаяли увидеть.
Когда я нашел книжку, день клонился к вечеру, и я не успевал прочесть ее до закрытия библиотеки – а никому, кроме членов Общества, книги на руки не выдавались ни под каким видом. Так что я ее стащил: заткнул за курткой под пояс и вышел, пройдя аккурат мимо мистера Вестергаарда, главного библиотекаря: его большинство монстрологов величало (за глаза) Повелителем Бумажек – не слишком остроумно, думал я, но монстрологическое чувство юмора, если такое вообще существовало, всегда отличалось мрачностью. Всякая попытка пошутить повеселее была обречена на неудачу.
Невзирая на то, что Уортроп написал этот томик всего в восемнадцать лет – будучи лишь пятью годами старше, чем я, когда нашел его! – как часть выпускного экзамена перед приемной комиссией Общества, своего рода дипломной работы, стиль изложения был чрезвычайно сложен – хотя по-уортроповски нуден. От одного только заглавия глаза у меня начали слипаться: «Неизвестного Происхождения: в защиту междисциплинарной открытости и интеллектуальной общности между всеми естественно-научными дисциплинами, включая исследования в области ненормативной биологии, с подробными примечаниями касательно развития канонических принципов от Декарта до настоящего времени».
Но я прочитал ее целиком – во всяком случае, большую часть, – поскольку меня интересовал вовсе не предмет исследования. Написанные Уортропом слова были ближайшим возможным подобием его голоса. В них были дикция Уортропа, его властный тон, его жесткая – кто-то сказал бы: жестокая – логика. В каждой строчке звучало эхо взрослого Уортропа, и чтение их, порой вслух, поздней ночью в своей комнате, когда дом утихал и мы с книгой оставались наедине, позволяло доктору вернуться и поговорить со мной еще немного. Я ловил себя на том, что после некоторых абзацев бормотал: «В самом деле, сэр?» и «Правда, доктор Уортроп?», как будто мы вновь были в библиотеке на Харрингтон Лейн и он вгонял меня в тоску каким-то тайным, столетней давности трактатом, написанным кем-то, о ком я никогда не слышал: умственная пытка, которая могла длиться часами.
В ночь после того, как я чуть не упал в обморок в Вашингтон-Сквер-парке, я снова взялся за книгу, потому что не мог спать, и подумал (несколько злобно), что та нашла бы себе куда больше читателей, додумайся кто продавать ее как средство от бессонницы. Я открыл томик наугад, и мой взгляд упал на этот абзац:
«Нечто либо истинно (реально), либо нет. В науке невозможна полуправда. Научное предположение подобно свече. Можно сказать, что у свечи есть два состояния, или режима: горящая и не горящая. Таким образом, свеча может либо гореть, либо не гореть, но не то и другое разом; невозможна «полугорящая» свеча. Если нечто истинно, то, выражаясь обиходно, оно истинно целиком и полностью. Если же ложно – то ложно целиком и полностью».
– Правда, доктор Уортроп? – спросил я его. – Что, если у свечи с обеих сторон по фитилю? И один горит, а другой нет. Разве нельзя сказать, что, при таких гипотетических обстоятельствах, свеча и горит, и не горит, а ваш аргумент – ложный целиком и полностью? – я сонно рассмеялся себе под нос.