не скупится на похвалы и подарки. Но когда я возвращаюсь домой…
— Что же происходит, когда ты возвращаешься домой?
— Я не могу заснуть. Моё тело требует отдыха, а разум противится. Разум вспоминает ночное выступление так, словно оно длится без конца. Прошу прощения, господин. Я не должен был отягощать вас своими ничтожными заботами.
Протянув руку, монах коснулся лба музыканта. Прикосновение длилось и длилось, как если бы сын живого бодисаттвы ловил отголоски ночных выступлений.
— Это не дом, — глухо произнёс монах. Рука его упала, повисла без движения. — Ты играешь на кладбище близ храма Хонэн-ин. Ты играешь для мертвецов.
— Я знаю, — согласился старик.
«Я не должен отягощать вас своими ничтожными заботами», — вот что повторилось в его ответе.
— Рано или поздно ты не вернёшься от них.
— Знаю, мой господин.
— Что ты исполняешь для мёртвых?
— «Предательство в храме Хонно», господин. Это всё, чего они требуют. И с каждым разом публика впадает во всё большее буйство. Они неистовствуют, а я играю.
— Ты хочешь жить?
— Очень хочу, господин. Иначе кто будет играть вам «Ветер над равниной Миягино»? Я готовлю внука себе на смену, но он ещё не готов сменить меня рядом с вами. Всё, о чём я мечтаю, это ещё о двух годах жизни. Два года, разве это много? Тогда вам сыграет мой внук.
— Встань.
Отложив сямисэн, старик с трудом поднялся на ноги. Не считая это ниже своего достоинства, монах взял его за плечо и повёл к секретарю. Поравнявшись со столиком, монах наклонился, вынул из стаканчика кисть, обмакнул её в тушь и начертал на лбу и щеках старика некие знаки. После длительного размышления он добавил цепочку знаков на шее музыканта, заключив дряблую старческую шею в изысканное кольцо. Делая вид, что смотрит в землю, секретарь с удивлением наблюдал за действиями господина. Поначалу секретарю казалось, что он узнаёт строки из «Сутры о видении будды по имени Неизмеримое Долголетие», но вскоре секретарь понял свою ошибку.
Эти тексты были ему неизвестны.
— После заката за тобой придут, — монах вернул кисть в стаканчик. — Не спорь, иди за слугой. Выступай как обычно, ничего не бойся. А когда закончишь первое исполнение «Предательства в храме Хонно», встань, трижды хлопни в ладоши и громко скажи: «Хвала будде Амиде! Выступление окончено!» Больше за тобой не придут.
— А если придут, господин?
— Не придут, верь мне.
Любой на месте старика рассыпался бы в благодарностях. Любой, только не старик.
— Я слышал подобную историю, — говоря, слепец прислушивался к собственным ощущениям. Знаки, начертанные монахом, имели особое звучание. Старик ловил его всем своим существом, чутким к таким материям. — В Акамагасэки жил музыкант, слепой как я, мастер игры на бива [1]. Его тоже приглашали играть для мертвецов. Настоятель храма Амида-дзи покрыл всё тело музыканта знаками священных сутр, чтобы мертвецы не смогли коснуться несчастного. Чистыми остались только уши. Посланец мёртвых ухватил беднягу за уши и оторвал их.
Монах кивнул:
— Я знаю историю слепого Хоити. Все её знают.
— Всё тело кроме ушей, господин. Вы же оставили моё тело чистым, за исключением шеи и головы. Что оторвут мёртвые мне? Руки? Ноги? Может быть, они ограничатся пальцами? Мои пальцы уже не такие, как в молодости, но я ими дорожу.
— Когда закончишь песню, — повторил монах с нескрываемым раздражением, — трижды хлопни в ладоши и громко скажи: «Хвала будде Амиде! Выступление окончено!» Больше за тобой не придут. За кого ты меня держишь, а? За жалкого настоятелишку провинциального храма?!
Взгляд монаха полыхнул огнём. Сейчас легко было поверить, что этот человек пренебрёг завещанием отца, живого бодисаттвы, к которому прислушивался сам будда Амида, захватил монастырь, изгнал брата, а потом лишь волей сёгуна сменил жизнь в обители на руководство одной из важнейших служб Чистой Земли.
— Мне не надо целый день расписывать тебя тушью, чтобы прекратить кладбищенские забавы, — огонь вспыхнул и погас. — Тратить столько туши на дряхлую бездарность? Тратить столько времени? Столько сил?! Хочешь, верь, хочешь, не верь, но всё будет, как я сказал. Эй, кто там?
По склону взбежал юноша-слуга. Повинуясь жесту монаха, он положил руку слепца себе на плечо — и повёл старика прочь.
— Третий случай, — монах смотрел им вслед, хмурился. — Уже третий случай со слепыми музыкантами на кладбище Хонэн-ин. Третий за последние два года. Что-то господа покойники совсем распоясались. Пора прикрутить им хвосты при всём уважении. На чём мы остановились?
— «Закон не делает различия между живым и мёртвым, — зачитал секретарь вслух, — в особенности если закон этот положен буддой Амидой. Столкнувшись с трудностями, которые наша служба испытала ввиду вышеуказанного…»
— Вот-вот, — согласился монах. — Пиши дальше: «…я счёл необходимым учредить в рамках службы Карпа-и-Дракона особый отдел. В его обязанности войдут случаи фуккацу, выходящие за пределы обыденных. Старшему дознавателю приказываю взять такие особые отделы под личный контроль. В случае затруднений рекомендую обращаться…»
Налетел ветер. Несколько листьев сорвались с ветвей. Упав к ногам монаха, они лежали на земле как красные кляксы — или отпечатки окровавленных ладоней.
Повесть о мёртвых и живых
Есть чувства, сила которых такова, что они порабощают человека. В этом смысле нет разницы между любовью и ненавистью, стремлением отомстить или облагодетельствовать. Не всё ли равно, кто волочит тебя по земле, надев верёвку на шею — красавец или урод?
Отказаться от чувств нельзя. Сколько ни говори, что сердце должно уподобиться стылому пеплу — пустая затея. Даже будде свойственно милосердие. Но можно отказать чувству, если из спутника оно превращается во владыку. К сожалению, владыки гневливы, отказывать им опасно для жизни.
«Записки на облаках»
Содзю Иссэн из храма Вакаикуса
Глава первая
Журавли — символ удачи
Широкие размашистые мазки.
Небесный художник рисовал вечер. Картина менялась через каждые три-четыре вздоха. Вот только что горизонт полыхал багрянцем заката, а выше вздымался к зениту птичий хвост — лиловые перья облаков. Но стоило сморгнуть — и багрянец потускнел, едва тлеет тонкой полоской. Перья разлохматились, из лиловых сделались пепельными, из возвышенных — печальными. Почернели, обуглились, превратились в исполинского вóрона.
— Кажется, я слишком быстро дышу, — пробормотал Одзаки Хэруо.
Он ещё раз моргнул. Когда же взор Хэруо вновь обратился к вышнему холсту, то обнаружилось, что ворон потерял очертания, расплылся пятном туши. Сквозь эту всеохватную черноту проступили блестящие крупинки серебра — первые звёзды.
— Или кто-то слишком быстро рисует…
Хэруо покачнулся и ухватился