Кейн открыл было рот, чтобы ответить, но вместо того поморщился и молча помотал головой. С трудом переставляя ноги, он перебрался через рухнувшую стену, направляясь в сторону улицы Мошенников и Шутовского моста. Когда он вел свой рассказ, то упомянул, что хотелось ему в тот момент идти куда глаза глядят, лишь бы убраться с острова. Кейново Зерцало подтверждает его слова, но, полагаю, это не вся правда. Думаю, ему хотелось добраться до Лабиринта и узнать, что случилось с его прежними знакомыми.
Что осталось от него самого.
Провал посреди Шутовского моста, где опорные балки прогорели дотла, был перекрыт дощатым настилом, стянутым узловатыми пеньковыми канатами, но тем утром грузчики одну за другой катили через мост тачки с кирпичом и кусками известняковой кладки, так что Кейн, чтобы перебраться через мост, воспользовался натяжными мостками: два каната, переброшенных один над другим через провал. Он не остановился над водой – он продолжал переступать по канату, цепляясь за колкую пеньку, – но мысли о жене не покидали его, пока внизу бурлили волны. Он вспоминал, если верить его актерскому монологу, то, что показала она ему в нескончаемый миг, когда он слился с рекой: что река вмещает в себя все в границах своего бассейна и все вокруг нее есть река.
Он думал о множестве мужчин, женщин, детей на Земле, для которых река – это природная уборная, годная лишь на то, чтобы поглощать испражнения. Он испытывал к ним жалость – отстраненную, абстрактную, безличную, но не слишком сильную. Если они хотят жить в другом мире, пусть меняют свой.
Это была уже не его проблема.
«Именно так. Но встает вопрос: что за проблемы достались тебе?»
Миновав мост, Кейн долго бродил по северному берегу от Лабиринта до руин Города Чужаков и обратно. Улицы были полны народа. Горожане расчищали завалы, отделяя то, что еще можно сохранить и использовать, от того, что годилось лишь на свалку. Трупы по большей части были уже несколько дней как вывезены и сожжены, и на лицах горожан читалось мрачное упрямое веселье, братство обездоленных, выдававшее общее стремление заново отстроить свой дом.
Большей частью новая Анхана будет строиться из леса, выросшего противоестественной краткой весной: молодые, полные сока стволы обгорели лишь снаружи, где нафта просочилась сквозь кору. Сердцевина же осталась крепкой. Из пепла и щебня восстанет костяк столицы.
Куда бы ни шел Кейн, его приветствовали кивками. Странное это было чувство: все узнавали его – и никто не страшился. Его встречали с уважением, близким к священному трепету. Большая часть жителей Анханы принадлежала к числу Возлюбленных Детей Ма’элКота, и каждый из них очнулся в новом мире, загадочным образом зная, что сделал Кейн для них и для всего мира.
Но, думаю, еще удивительней ему было брести, и брести, и продолжать свой путь, не имея определенной цели, дружески кивать в ответ на приветствия, слушать, как шумит ветер и как болтают прохожие, чуять гарь на ветру и ощущать, как хрустит под ногами щебень…
И не находить себе дела.
Не могу быть уверен – Зерцало не хранит в себе никаких комментариев, – но, полагаю, безделье утешало его. Последние несколько дней были для него единственным отдыхом от сражений нескончаемой войны. Всю жизнь Кейна он должен был кого-то убивать, или кто-то хотел убить его; всегда находилось сокровище, которое следовало найти, или затея, которую полагалось осуществить, – непрестанное давление, требовавшее занять публику.
А теперь он сам был публикой и находил необыкновенно занятным извилистый путь облака в осеннем небе.
Всякий раз, когда в блужданьях своих Кейн приближался к Лабиринту, он ловил себя на том, что пялится на громаду Медного стадиона. Единственное каменное строение во всем Лабиринте громоздилось над выгоревшими руинами. В прежние годы Кейн был почетным бароном среди подданных Канта – банды, облюбовавшей брошенную арену под свое логово. В те годы кантийцы были его семьей. Свою семью на Земле – отца – он оставил ради Монастырей; бросил Монастыри ради подданных Канта и отшвырнул их, чтобы создать семью с Пэллес Рил…
И снова Зерцало молчит. Возможно, я уже не столько пересказываю повесть Кейна, сколько начинаю свою.
Порой мне трудно бывает их разделить.
С уверенностью могу сказать: Кейн часто и подолгу смотрел на Медный стадион, дважды без особого энтузиазма пытался оторвать доски, которыми были забиты ворота, словно собираясь зайти, и дважды отступался. Монолог его доносит до меня следующие слова: «Я ломлюсь не на ту арену».
С этими словами он вновь двинулся на запад, но уже целеустремленно, вдоль набережной к Рыцарскому мосту. Добравшись до Старого города, он миновал кратер на месте Зала суда, едва бросив на него взгляд.
Полагаю, Кейн и правосудие всегда имели мало общего.
Что до меня, то всякий раз, как запись доходит до этого момента, у меня стынет сердце. Этот кратер, эта покрытая коростой шлака язва на теле города – дело моих рук.
Я умер, творя ее.
Нелегко на нее смотреть.
Сейчас, когда пишутся эти строки, я уже несколько недель размышляю над тем, каково быть мертвым. Думать об этом тоже нелегко.
Кейн пробыл на том свете семь лет.
Запись хранит лишь мешанину эмоций, изменчивых и переплетенных настолько, что определенной остается лишь их всепоглощающая мощь; но я не стану даже гадать, о чем думал Кейн, когда, перейдя Царский мост, впервые увидал собственными глазами Успенский собор.
Сотни – нет, тысячи раз он видел его глазами актеров Студии, но во плоти он обретал особенную массивность, которую не передать никаким симуляторам. Собор громоздится над ним, нависая утесом, заслоняя полнеба: титанический свод снежно-белого мрамора, самое высокое здание в Анхане, превосходящее даже единственный уцелевший шпиль дворца Колхари. Ни прямых линий, ни острых углов; фасад загибается, обманывая взгляд иллюзией перспективы, и оттого кажется грандиозней, чем есть на самом деле, – зрелище его превосходит величием даже реальность. Стены собора неистово чисты: ни украшений, ни деталей, способных придать ему масштаб.
Ни пожары, ни битвы не коснулись его. Ни травинки не растет вокруг него, и лозы не вьются по девственно белым стенам. Полы его – из камня, двери – из железа, потолки – из меди. Успенский собор даже не устрашает: зайти в него – значит оказаться раздавленным пятою собственного ничтожества.
Кейн едва обратил на него внимание.
Подходя к собору, он рассеянно немузыкально насвистывал, с трудом пробуждая призраки мелодий. Фасад собора чистили подвешенные на канатах послушники: хотя черное масло не осквернило храм, дым пожаров оставил следы копоти на сияющем камне.