Там тепло и уютно, а здесь разыгралось ненастье, — произнесла она певучим голосом, почти не размыкая губ и заботливо протянула к нему руки.
— Еще очень рано! Мне не хочется уходить отсюда! — по-детски капризно отозвался Гавальдо, чуть не плача.
— Ну что с тобой делать, горюшко мое луковое! Резвись, коль до сих пор не надоело и помни — за тебя беспокоятся, любят и ждут, — сказала мягко Богиня и ее образ постепенно растаял.
Пробудившегося Эрбина долго не отпускала магическая атмосфера приснившегося диалога. Он быстро пришел к мысли, что несознательно сам позвал никогда беспричинно не навещающую смертных Богиню в тот момент, когда из-за угроз сторожевого пса Спациана поддался минутному малодушию. Любящая мать просто напомнила о незапертых дверях домашнего очага, и будь просветитель менее капризным в разговоре с ней, тюремщики уже не растормошили бы одного из арестантов крепостных казематов.
В последующие дни Гавальдо раз за разом подвергался скорее психологическому, но очень изощренному истязанию. Врывающиеся в камеру бугаи ставили его на колени и заставляли во все горло петь гимн славы королю. Когда же Эрбин отказывался повиноваться, одевали ему на голову пыльный мешок и принимались во всех подробностях рассказывать о находящихся у них в арсенале пыточных орудиях, красочно живописуя нечеловеческие мучения несчастных, испытавших их действие на себе. Однако куда страшнее технических характеристик заждавшихся просветителя механизмов были клятвенные обещания профессиональных извергов познакомить в скором времени его жену Люцию с самыми усовершенствованными моделями из перечисленного ряда, усадив при этом ее детей в специально оборудованное зрительское ложе для утонченных ценителей истязаний.
Иногда его навещал какой-то мутный жрец Фулвий Сарантонелло который, видимо, работая на контрасте с живодерами, елейным голосом убеждал просветителя прекратить ерепениться и понять мудрость королевской политики.
— Разве Боги, ниспославшие нам нынешнюю власть, неразумны? — наигранно вопрошал он благоговейным полушепотом, поглаживая свою жидкую бороденку. — Зацикливаясь на придворных сребролюбцах, ты упускаешь высший смысл правления Спациана, заключающийся в сохранении привычного уклада государства и укреплении его границ. Как только самодержец окончательно возвратит отечеству былую мощь и славу, он без особого труда разделается с расплодившимися лиходеями. Именно в такой последовательности должно преображаться королевство, но никак иначе! Нам же, непосвященным в известные одному монарху тайны, следует молиться за его прозорливость, плохо осознаваемую пока некоторыми невеждами. Поэтому смирись со всем происходящим, позволив судить Богам, что нам на пользу, а что во вред, и оставь свое ослиное упрямство, от которого страдают самые близкие тебе люди.
— К чему тогда любимцы Богов герои, перед вознесением в небесную обитель, подавали нам пример мужества и самопожертвования в борьбе со всяким злом? — пытался осведомиться Эрбин, без особенной надежды на искренний ответ.
— Гордыня твоя безмерна, раз ставишь себя на одну доску с древними героями! Тогда были совсем другие времена, да и сами люди не чета нынешним! — невразумительно объяснял Сарантонелло, тут же выходя из себя. — Лучше бы поучился у них мудрости и повиновению жрецам!
После одного из визитов святоши хохочущие тюремщики бросили в каземат драную соломенную подстилку, а затем грубо втолкнули невыносимо смердящего человека в грязных лохмотьях. Когда дверь опять заперли, Гавальдо попытался познакомиться с подселенным к нему горемыкой, но тот, словно дикий зверь, забился в дальний угол и задрожал крупной дрожью. Лицо, шея и руки мужчины были усеяны сочащимися язвами, изо рта длинными нитями свисала слюна, мутные глаза смотрели вокруг испуганно и затравленно. К тому же его душил надсадный кашель, сообщающий находящемуся рядом Эрбину о реальной угрозе заражения. Он вспомнил рассказы каторжан об изуверской практике, когда заживо гниющего доходягу поселяли в тесном помещении с тем, кого хотели сломать и насколько мучительным был последующий выбор между смертельным заболеванием и бесчестьем. Но просветитель уже определился со своим выбором, тем самым вверив свое здоровье и саму жизнь высшим силам, а потому с непонятным обычному смертному спокойствием отломил кусок от краюхи и с добродушной улыбкой протянул его сокамернику. Правда вскоре изъеденного хворями бедолагу тюремщики палками выгнали из каземата, дав повод Гавальдо считать, что глава тайной стражи Фонтенель Цинций до сих пор лелеет надежду заставить его плясать под свою дудку без непоправимого ущерба здоровью и только для пущей сговорчивости ненадолго подселил к нему опасного для окружающих больного.
Ожидая как-то очередного визита истязателей и уже заранее ощущая затхлый запах пыльного мешка, Эрбин подумал, что, может быть, зря не послушался приходившей за ним Богини. Поводом для малодушия стали участившиеся мысли о тщете переносимых им страданий. «Только презренные трусы, страшащиеся неизбежных перемен, из последних сил цепляются за жизнь, когда нужен один решительный шаг в вечность. Плохо или хорошо, но я сделал все возможное, — размышлял он в такие минуты. — Встречи с людьми придавали смысл моему существованию, я понимал их пользу и чувствовал отдачу. А какой прок в нынешних страданиях? Ими никто не вдохновится, потому что кроме палачей они никому не будут известны. Мое доброе имя растопчут манипуляторы из тайной королевской стражи, как обещал ее начальник. Впереди же меня, видимо, ожидает мучительная смерть или безумие. Благополучного выхода из ситуации, в которой я оказался, найти невозможно».
Гавальдо вспомнилось далекое детство, когда он, оставшись один в детской комнате перед самым засыпанием, боялся обнаружить в темноте помещения страшных чудищ. Однако стоило ему спрятаться с головой под шерстяное одеяло, как волшебным образом приходило ощущение защищенности, словно окутавшая тело материя была массивным железным доспехам. Эрбин сейчас отдал бы многое, наверное, почти все, лишь бы вновь найти такое временное убежище. Вот только теперь его могла предложить исключительно ждущая в вечности Богиня-мать, а выбраться оттуда, просто сбросив с головы шерстяное одеяло, не удавалось еще никому.
К приступам малодушия прибавилось постоянное бормотание. Иногда просветитель ловил себя на том, что, позабыв обо всем, жарко спорит вслух с одним из своих многочисленных оппонентов из прошлого, которого с поразительной до ужасал реальностью воспроизводило его измученное воображение. Следовавшая за этим леденящая кровь догадка о подступающем сумасшествии несла внутреннее опустошение, не позволяющее даже время от времени ощущать хрупкое душевное равновесие.
Когда становилось совсем невмоготу, он тихо напевал старинную песню об израненном всаднике, храбро скачущем невзирая на преграды и выпущенные вслед стрелы к дальним огням родного поселения. Строки ее припева знали в королевстве наизусть все от мала до велика:
Летит сквозь мглу мой конь гнедой
Все ближе, ближе дом родной
Я свято верю в чудеса
Мне помогают небеса!
Пропитанная национальным колоритом мелодия, обычно заряжающая отвагой и оптимизмом, чудесным образом притупляла острое чувство безысходности узника, а также исподволь