То, что бог Гавалона оказался столь вероломен, не должно было удивить Гавалона, как не удивило это и Дафана. Но что удивило Дафана — невероятная страсть бога Гавалона к смерти и разрушению.
Дафан понял, что этим и был Сатораэль: орудием разрушения. Любое различие между теми, кто поклонялся его создателю, и их беспощадными врагами было для демона лишь чисто тактическим вопросом. Бог Гавалона испытывал такую неутолимую страсть к разрушению, что даже миры имели для него лишь тактическое значение. Голод этого бога нельзя было утолить, даже пожрав всю вселенную.
И единственное, что мешало ему пожрать вселенную — Империум Человечества.
Дафан видел, как умер Гавалон, и понял значение его смерти. Он видел и понял это потому, что демон, частью которого он случайно стал, испытывал интерес и к самому факту смерти Гавалона и к его значимости — не потому, что именно эта смерть была особенно важна, но лишь потому, что демон, воплотившись в материальном мире, получил при этом способность испытывать интерес, и ему было приятно уделить крошечную часть своего бесконечного разума этой способности.
Умирая, Гавалон Великий стал всего лишь Гавалоном Отвратительным. Когда вся его магическая сила истощилась, пули, рвавшие его мутировавшую плоть, начали брать свое. Он истекал кровью и от внутренних кровотечений и снаружи из десятка ран, однако продолжал держаться в седле прямо и рубил направо и налево своим страшным клинком. Но теперь его удары рассекали лишь пустой воздух, не в силах найти цели, которые словно украли у него способность к уклонению.
Его ужасные глаза горели яростью и ненавистью, но в его взгляде больше не было колдовской губительной силы. Скорее напротив: зрелище его чудовищного лица, теперь искаженного болью и страданием, ободрило атакующих врагов, добавив им больше решимости застрелить или зарезать колдуна.
В конце концов, его зарезали. Имперский солдат, убивший его, израсходовал все патроны к винтовке, но это не заставило его отступить или испугаться очевидно превосходящей силы чемпиона Хаоса — и крик триумфа, сорвавшийся с его уст, когда он всадил свой нож в грудь Гавалона, пронзив сердце колдуна, был свидетельством, что солдат точно знал, кого именно он убил.
Но тень демона, подсчитывающего жертвы, простиралась над ними, и это делало победу солдата менее чем незначительной.
Дафан уже смирился со своей судьбой, со знанием того, что едва ли он переживет битву имперцев с защитниками Гульзакандры. Его мать, скорее всего, уже мертва, его деревня полностью разрушена, вся его жизнь обращена в руины. Тому, что он сейчас еще жив, он обязан лишь капризу судьбы, которая свела его с Сосудом Сатораэля. Он знал, что Гицилла была права, считая выигрышем каждую секунду жизни с тех пор, как они освободились из имперского плена у пруда. Но теперь Дафан начал сомневаться в том, такой ли уж это выигрыш.
«Если мир — только то, что я вижу», думал Дафан, «то он умрет вместе со мной. И мне не стоит думать о том, что будет с миром после того, как я умру. Если в нем уже сейчас не осталось ничего из того, что было мне дорого, тем больше оснований не слишком задумываться о его дальнейшей судьбе. Даже Гицилла уже не та, которую я когда-то любил; она стала частью демона, и связана с ним сильнее, чем я. Но человек не просто живое существо само по себе. Он есть результат жизни своей семьи, своей деревни, своего мира и всей истории человеческой расы. Он — хозяин всего этого наследия, и если он считает себя истинным человеком, то должен принять на себя ответственность перед всеми наследниками, которые будут после него. Если человек — действительно человек, он не может считать, что после его смерти уже ничто не будет иметь значения. Он не должен быть равнодушным лишь потому, что его ждет смерть
Я внутри демона, и демон внутри меня, и если бы не это, я был бы уже мертв. Но если я человек, то я должен думать о человечестве, а не о демоне — а я человек. Я уже не ребенок, которому грозит опасность утонуть, уже не мальчик, от которого взрослые скрывают тайны его народа. Я человек. И все люди, которые умирают там, внизу, наследники того, что делает меня человеком, и их жертва — моя жертва, независимо от того, какой бессознательный импульс заставил демона взять меня в свой мрак. Голод демона — не мой голод, и никогда не будет, потому что этот голод хочет пожрать само человечество, и каждый человек — настоящий человек — должен ему противостоять»
Дафан подумал, что это была прекрасная речь, хотя и произнесенная лишь мысленно, и ни одно человеческое ухо не слышало ее. Но какое она имеет значение, если никак не повлияет на последующие события?
Что это как не зря потраченная мысль, напрасно испытанная боль?
Что в сложившейся ситуации он может сделать, даже со своей парадоксальной природой?
ХОТЯ со стороны противника было бы ужасной ошибкой атаковать позиции, на которых остановилась армия в ожидании прибытия самолета Мелькарта, Иерий Фульбра предпринял все необходимые предосторожности, чтобы его не застали врасплох. И когда противник все-таки атаковал, солдаты Фульбры были своевременно предупреждены и быстро заняли оборону. Вражеские войска, устремившись вперед, попали в настоящий ураган огня: огня куда более опустошительного, чем могли вообразить эти дикари из сбродной армии Гавалона, не говоря уже о том, чтобы такое видеть.
Сначала, когда Фульбра занял свой пост в командном танке с высокой башней, он подумал, что эта атака — не что иное, как страшная тактическая ошибка, порожденная абсолютно неверным представлением. Он наблюдал за атакой в перископ, который достаточно было повернуть на тридцать градусов в любую сторону, чтобы получить панорамный обзор всех позиций. В свете прожекторов бронемашин, стоявших на первой линии обороны, Фульбра видел, какое действие произвели на противника первые залпы, и был весьма доволен.
Нелепо разноцветная вражеская кавалерия оказалась неожиданно подвижной целью, удивительно удачно промчавшись сквозь град снарядов, но следовавшие за ней пехотинцы в полной мере приняли на себя ураган взрывов и осколков. Они умирали как мухи, и первые двести ярдов, которые они преодолели с тог момента, как пушки открыли огонь, стоили им таких потерь, что Фульбра уже почти был уверен, что одержит победу через несколько минут. Лишь когда поле зрения генерала заслонили его же тяжелые танки, а уцелевшие атакующие подошли настолько близко, что их не стало видно за рядами бронетехники, выстроившимися впереди, как стены — тогда равновесие боя начало колебаться.