Ознакомительная версия.
Впрочем, им с Жорой грех жаловаться — живи и радуйся. Если бы еще можно было здесь, в деревне, подольше остаться!
Они с Жорой уже несколько раз ходили и по грибы, и купаться на Тьму, хотя местные и говорили, что купальный сезон прошел — «Илья-пророк в воду нассал». А они все равно купались, и еще собирались взять моторку и махнуть вверх по Волге, километров за пятьдесят-шестьдесят — просто так, прокатиться с ветерком. «И жизнь, товарищи, была совсем хорошая!» — кажется, примерно так писал любимый Наташин детский писатель Аркадий Гайдар. Грибы… Малина…
Малина!
Наташа затормозила и развернула велосипед. Вот ведь как: задумалась, замечталась — и проскочила поворот на тропинку, ведущую к ручью! У ручья была поляна со следами чьих-то костров, а за поляной — чудесный малинник. Позавчера они с Жорой туда уже наведывались — но пропадай там хоть и целый день, все равно всех ягод не соберешь. Она еще с утра подумала про этот малинник, а потому и корзинку прихватила, и надела брюки от спортивного костюма и футболку с длинными рукавами — чтобы не поцарапаться. А на ногах у нее были купленные в Ленинграде китайские кеды — обувь легкая и удобная для утренних пробежек, к которым обязательно хотел приучить ее Жора, благо стадион вагонзавода находился совсем рядом с их домом. Правда, сам Жора бегать не собирался, ссылаясь на то, что, во-первых, нужно рано вставать на работу, а во-вторых, беготни, мол, и в цехе хватает…
Выехав на поляну, Наташа соскочила с велосипеда и сняла с руля плетеное лукошко Серафимы Ивановны, которое та почему-то называла «зобней». «Зобню-та не забудьте, коль пойдете за ягодам», — говорила она Жоре с Наташей. Конечную «и» она, как и многие другие верхневолжцы, не признавала: «в лес за грибам», «в огород за огурцам»… Наташа прислонила старенький, повоенных еще времен, «ХВЗ»[4] к стволу высокой сосны, тоже ветерана, и направилась к зеленым зарослям малинника. Бояться было некого: медведей — любителей сладкой ягоды тут не водилось, а если и забрался уже кто-то из местных в малинник — ну так что из того? Это ведь не Калинин, где вечером лучше на улицу не выходить, чтобы не нарваться на пьяные компании…
Где-то неподалеку стучал-постукивал дятел, и эти прерывистые звуки только подчеркивали лесную тишину. Наташа трудилась по системе «в корзинку пяток — одну в роток», ни о чем особенно не думала и то и дело отмахивалась от приставучих мух. Ягодку за ягодкой, ягодку за ягодкой…
В детстве Герман, как, наверное, и каждый мальчишка, был ближе к отцу, чем к матери. А потом потихоньку отдалился от отца, но и к маме не приблизился. Просто появилась у него своя жизнь, со своими секретами, неприятностями и радостями, о которых вовсе не надо знать ни родителям, ни, вообще, взрослым. Любой человек в глубине души одинок, и не потому что специально к этому стремится, а потому что так устроен мир. Правда, после того, как отец оставил семью, Герман качнулся к матери, понимая, что ей несладко. Вечерами они иногда играли на кухне в домино или вместе смотрели телевизор, а подчас случались у них и задушевные беседы. Вот тогда и узнал он о давних словах отца насчет нарисованного кем-то или чем-то Высшим жизненного узора, обусловливающего полнейшую предопределенность жизни человеческой.
Разумеется, Герман встретил это утверждение в штыки, осмеял и освистал. Во-первых, потому, что так считал не кто-нибудь, а оказавшийся предателем отец. А предатель неправ априори. Во-вторых же, ну никак не могла его, Германа, жизнь, как и жизнь любого другого, быть распланированной-расписанной кем-то или чем-то на все-все-все годы вперед, до самого конца. Уж слишком это выглядело скучно, несправедливо и как-то жутко. Герман, как и всякий подросток, считал себя хозяином своей судьбы и ничуть не сомневался в том, что его жизненный путь зависит только от него самого. Если чего-то очень захочешь, то обязательно добьешься, и никакие жизненные узоры тут ни при чем. Естественно, цели надо ставить не сказочные, а реальные. К тому времени он уже прочитал много книг — библиотека, где работала мама, была очень старой и очень солидной, — и узнал великое множество разных интересных вещей. В частности, узнал о древнегреческом боге Кайросе, самом младшем из бессмертных сыновей Зевса, — боге-покровителе шансов, благоприятных моментов. Этот бог находится в постоянном движении, он с такой скоростью мчится среди людей, что его невозможно ни увидеть, ни поймать. Внешностью своей юный Кайрос похож на запорожских казаков — с его темени падает на лоб, бровь и щеку единственная длинная густая прядь, а сзади голова его почти лысая, не считая пяти-шести волосков. Да, Кайрос невидим и неуловим, но увидеть его все-таки можно. Если столкнешься с ним лицом к лицу. Вот тогда надо действовать мгновенно и ловко — схватить бога за чуб, поймать свой шанс. А замешкаешься, будешь раздумывать — Кайрос промчится мимо, а сзади ухватить его не за что. Значит, ты упустил свой шанс.
Искать Кайроса и ухватить за чуб — и тем самым добиться чего-то в жизни! Такая картинка была гораздо интереснее, чем унылый, давным-давно завершенный узор, придуманный отцом. Удобная отмазка, на все случаи жизни! Бросил семью, ушел к другой — нет в этом его вины, потому что именно так, видите ли, было записано на небесах. И получается, что чистенький он и беленький, как зимний зайчик, и ни в чем не виноват…
Плевать Герман хотел на все эти узоры. Он верил и знал, что сумеет встретиться с Кайросом и не только разок ухватить его за казацкий оселедец, но и удерживать прыткого бога как можно дольше. Желательно — всю жизнь.
Эта уверенность Германа основывалась на осознании собственной необычности. Была у него некая штука, которую он потом назвал «внутренней сиреной».
Впервые Герман ощутил ее присутствие в шестилетнем возрасте. Именно ощутил, а не осознал. Мама собиралась гладить белье: включила утюг, а сама ушла на кухню — что-то у нее там варилось-жарилось. И уже оттуда, чуть погодя, крикнула Герману, катавшему по полу свои машинки: выдерни, мол, шнур из розетки. Чтобы утюг не перегрелся. Герман с ногами залез на стол, где было расстелено старое прожженное одеяло, и, потянувшись к розетке, нечаянно прикоснулся бедром к раскаленному утюгу. Стояло лето, Герман был в трусах и майке — и с горячим металлом встретилась его голая кожа. Боль была довольно резкой, он даже не успел ничего понять и не вскрикнул — отдернул ногу, с недоумением посмотрел на коричневый отпечаток, да еще и пальцем провел по обожженному месту. Кожа съехала удивительно легко, как с разваренной куриной ножки. Боль была уже не резкой, но постоянной и весьма неприятной — и только тогда он заплакал, хотя не так от самой боли, как от испуга. И, что удивительно, болело недолго.
Ознакомительная версия.