Все вскочили, но Коминт негромко сказал:
– Не вздумайте стрельбу устраивать, козлы. Услышат.
– Да мы с тобой и вручную… – начал кто-то, но Гусар сбил говорившего с ног и встал ему на плечи.
– Спокойно, господа, – сказал Николай Степанович. – Из ваших разговоров я понял, что пришли мы сюда с одной целью. Заодно хочу вас предупредить, что этот вот субъект отнюдь не лейтенант Сермягин, как он себя называет, а глава службы безопасности УНО-УНСА Константин Иванов, он же Котик Перехват. И в лагере сейчас не пьянка, как вам было солжено, а то, что в их кругах именуют «стрелкой», а в высших – «саммитом». Пьяных там нет, дураков тоже. Боюсь, что все дураки сидят здесь. Константин, потрудитесь осветить обстановку надлежащим образом, – движением руки он развернул голову «безпечнику» так, чтобы тот встретился с ним глазами. Испуг и бессильная злость читались в этих глазах.
И панически-напряженным голосом Константин, подчиняясь чужой воле, начал выкладывать все, как оно есть на самом деле. А на самом деле…
– Нам ведь что нужно? – торопливо говорил Котик. – Нам нужно, чтобы вы там шум устроили, чтобы Дато на Гвоздя и Барона плохо подумал, а те на него, ясно? Чтобы не сговорились они, потому как сговорившиеся они нам не нужны. А так ничего плохого я же вам не хотел…
– Не тронь пушку, – предупредил кого-то Коминт.
– Достаточно? – спросил у Левки Николай Степанович.
– А вам я с какой стати верить буду? – буркнул Левка. – Может, вы тоже.
– Представленных доказательств мало? – поднял бровь Николай Степанович. – Кстати, кто вы, герои?
– Мы – Фронт русского национального освобождения Крыма. А вы кто такие?
– А мы просто разыскиваем ребенка, похищенного цыганами. Девочку держат здесь. Считайте, что мы из частной сыскной конторы.
– Крутая, должно быть, контора, – с уважением проговорил Тигран. – А сейчас этот гётферан правду сказал?
– Все, что мы спросили, он сказал. А если о чем-то забыли – сами виноваты. Впрочем, я тут давно с оптикой лежу. Оптика у меня хитрая. Пока что все сходится.
Про оптику он сказал для отвода глаз. «Оптикой» Николая Степановича был Коминт, весь день незаметно проведший там, на территории бывшего пионерлагеря. С приказом все узнать и ни во что не вмешиваться.
– А катер?
– Дался тебе этот катер… – проворчал Левка.
– Хороший катер. Поэтому интересуюсь.
– На катере тоже охрана, – сказал Котик. – Четверо.
– Котельная, – страшным голосом напомнил Николай Степанович.
– Не знаю. – Котик вдруг содрогнулся мгновенно и скривился набок, как при приступе холецистита. – И знать не хочу. Не мое дело. Сидит там какой-то придурок, не выходит никогда.
– А дети?
– Дети к нам не касаемо. Это у Барона спрашивайте.
– Спросим и у Барона… Значит, сказать тебе больше нечего?
– Нечего, начальник, – обрадовался Котик.
– Ну так прощай, – сказал Николай Степанович, убрал руку с плеча – и тотчас китайский нож влетел провокатору под левую лопатку.
Ополченцы в ужасе отпрянули.
– Ребята! – расцвел Тигран-гранатометчик. – Настоящий командир пришел!
Между числом и словом (Майоренгоф, Рижское взморье, 1923, январь)
Три чайки молча плавали в прозрачном воздухе, описывая странные полузнакомые фигуры. Пляж был невыносимо бел после тихого ночного снегопада, и только две цепочки синеватых следов тянулись рядом, накладываясь и пересекаясь. Люди шли навстречу друг другу, тихие и задумчивые, постояли, обменялись впечатлениями и побрели дальше, каждый по своим несуществующим делам.
Облупившиеся купальни терпеливо настроились ждать лета, заколоченные черным горбылем.
Скучно было в Майоренгофе, скучно и пусто.
Лишь на главной (единственной) улице городка наблюдалось какое-то оживление. Дремали на козлах два извозчика в необъятных собачьих дохах и цилиндрах, шелковых когда-то. Компания совершенно латышских цыган, скромно одетых и разговаривающих хоть и по-своему, но вполголоса, выходила из винного подвальчика. На каждом крылечке сидели кошки, важные, толстые и солидные. Я уже обращал внимание на то, что кошек хозяева-латыши из принципа не кормят, но мышиная охота здесь богатейшая.
Редкие встречные на меня в тщательно скрываемом изумлении и как бы невзначай оглядывались. Все они были белые, голубоватые, зимние, а я – почти черный. При белых выгоревших волосах.
Вход в алюс-бар, как и положено было, запечатали легким заклятием, и я прошел через него, как через краткий порыв встречного ветра. Открывшаяся взору картина меня восхитила.
Войди сюда невзначай посторонний человек, он не удержался бы от восклицания, увидев, как сухонький раввин, одобрительно ворча по-немецки, с азартом обгладывает свиные ножки. Ах, подумал бы он тоже по-немецки, майне либер херрен, как многое изменилось в несчастной Германии без кайзера!..
Напротив «раввина» сидел настоящий рабби Лёв – величавый старец с аккуратной стриженой седой бородкой, в сине-сером двубортном пиджаке и вышитой сорочке, старец, которому больше приличествовало бы бродить по саксонским и вестфальским деревням, слушая птиц и записывая пастушеские песни; носитель же подлинно арийского тайного знания, барон Рудольф фон Зеботтендорф, выказывал обликом все признаки восточноевропейского местечкового происхождения. Тем более, что во имя вящей маскировки он носил накладные пейсы и маленькую шелковую ермолку. Помимо нас троих и хозяина, в пивной никого не было и быть не могло; да и я, признаться, чувствовал себя лишним. Однако при беседах такого уровня по традиции положен был посредник, наблюдатель, третейский судья: А за такового договаривающиеся стороны взаимно согласились признать лишь посланца Мадагаскара.
Наставник Рене решил: пусть это и будет первой моей комиссией.
Я бы, понятно, назывался, комиссаром, если бы это старинное слово не пришлось исключить – по очевидным причинам – из нашего рабочего словаря.
Пришлось вернуться к старому персидскому «диперан».
Наставник сказал, вздыхая: Николай, ты же понимаешь, что и те, и другие занимаются вздором. Но это опасный вздор, и поэтому мы, к сожалению, должны знать все.
– Все чисто, – сказал я по-немецки.
Барон кончил жрать и быстрым движением вытер руки о волосы. Потом он потянул носом и попытался раскурить сигару из высушенных капустных листьев, пропитанных эрзац-никотином. Рабби с истинно еврейским многостраданием готов был перенести и это, но не выдержал я. И, раскрыв серебряный портсигар (мой абиссинский трофей), предложил барону пахитоску, собственноручно мною набитую очень хорошим турецким черным табаком «абдуллай». Барон, естественно, взял две – и одну сберег за ухо.