У себя в пещере он поел, поел без всякого аппетита.
И потом целый час сидел перед пещерой, пока луны не взошли еще выше и не помчались по стылому небу и он не увидел пар своего дыхания, отчасти напоминающий пламенно-молчаливые призраки вокруг ее лица, а она все говорила, говорила, он слышал и не слышал ее голос, взмывающий вверх по холмам среди скал, и чувствовал запах ее дыма, исполненного посулов, от ее слов веяло теплом, слова отогревались у нее на устах.
Наконец он подумал: я спущусь снова и побеседую с ней. Я буду беседовать тихо и медленно, и так каждый вечер, пока она не начнет понимать меня, а я не разберусь в ее речи, и тогда она пойдет со мной сюда, в холмы, и мы будем довольны друг другом. Я расскажу ей о своем народе и о своем холостом одиночестве, и о том, как я много-много раз наблюдал за ней и слушал ее…
Но… она — это Смерть.
Он содрогнулся. Мысль пришла и уходить не желала.
Как же он мог забыть? Довольно притронуться к ее руке, к ее щеке, и через несколько часов, самое большее через неделю, он зачахнет. Кожа изменит цвет, опадет чернильными складками и обратится в прах, станет отслаиваться темными струпиками, и их унесет ветер…
Одно прикосновение — и Смерть.
Потом пришла и другая мысль. Она живет одна, в отдалении от иных представителей своей расы. Ей, вероятно, по сердцу держать собственные чаяния при себе, раз она поселилась отдельно от всех. А если так, не родственные ли мы души? И, поскольку она вдали от городов, может быть, в ней нет Смерти… Да! Может быть!
Как прекрасно было бы провести с ней день, неделю, месяц, плавать вместе с ней по каналам, бродить по холмам и просить ее снова и снова заводить свою диковинную песню! И он, в свой черед, достанет старые книги арфистов и позволит им петь для нее. Разве это не искупает каких-то хлопот, какого-то риска, да чего угодно! Разве смертные не могут умереть и в одиночестве? Всмотрись сызнова в эти желтые огни в домике внизу. Целый месяц взаимопонимания, месяц жизни рядом с красотой, с созидательницей призраков, химер, стекающих с губ, — разве таким редким шансом можно пренебречь? А уж если смерть… какая же это дивная, оригинальная смерть!
Он встал. Двинулся к нише в стене, где хранились изображения родителей, и зажег свечу. Снаружи темные цветы терпеливо ожидали рассвета, чтобы затрепетать и раскрыться, когда она будет здесь, когда увидит их и примется собирать и гулять с ними по холмам. Луны ушли с небес. Пришлось включить особое зрение, чтобы не сбиться с дороги.
Прислушался — внизу, в ночи, играла музыка. Внизу, во тьме, ее голос обещал чудеса, неподвластные времени. Внизу, в тени, горела ее мраморная плоть, и призраки танцевали вокруг ее головы.
Он шел быстрее, быстрее…
Ровно без четверти десять в тот вечер она услышала мягкий стук в дверь.
Перевел с английского Олег БИТОВВначале всех начал Нгаи пребывал в одиночестве на вершине горы под названием Кириньяга. Когда настало время, он сотворил трех сыновей, ставших отцами масаев, камба и кикуйю; каждому из них он предложил копье, лук и палку-копалку. Масаи выбрали копье, и им было велено пасти стада в бескрайней саванне. Камба выбрали лук, и теперь охотятся в густых лесах. Но Гикуйю, первый из кикуйю, знал, что Нгаи любит землю и смену времен года, и потому выбрал копалку. В награду за это Нгаи не только научил его секретам земледелия, но и подарил ему Кириньягу с ее святой смоковницей и богатыми землями.
Сыновья и дочери Гикуйю оставались на Кириньяге до тех пор, пока не пришли белые люди и не отняли у них землю, а когда белых людей изгнали, они не вернулись к Кириньяге, а остались в городах, решив носить одежду белых людей, ездить на их машинах и жить их жизнью. Даже я, мундумугу — то есть шаман, — родился в городе. Я никогда не видел льва, слона или носорога, потому что они вымерли задолго до моего рождения, не видел я и Кириньягу такой, какой ее завещал нам Нгаи, потому что ныне ее склоны покрывает бурлящий перенаселенный город с тремя миллионами жителей, год за годом все ближе подбирающийся к трону Нгаи на вершине. Даже кикуйю позабыли ее истинное имя, и теперь называют ее гора Кения.
Ужасно быть изгнанным из рая, как то случилось с христанскими Адамом и Евой, но бесконечно хуже жить рядом с раем, будучи оскверненным. Я часто думаю о потомках Гикуйю, позабывших свое происхождение и традиции и ставших просто кенийцами, и гадаю, почему так мало их присоединилось к нам, когда мы создали на планете Утопия мир Кириньяги.
Это правда, что жизнь здесь сурова, потому что Нгаи не обещал нам легкой жизни, но она приносит удовлетворение. Мы живем в гармонии со всем, что нас окружает, мы приносим жертвы, и тогда сочувственные слезы Нгаи проливаются на наши поля, не давая погибнуть растениям, а когда собран урожай, благодарим Нгаи и режем для него козла.
Удовольствия наши просты: тыква с помбе, чтобы утолить жажду, очаг в бома, согревающий после заката, крик новорожденного сына или дочери, состязания бегунов и метателей копий, пение и танцы по вечерам.
Люди из Обслуживания наблюдают за Кириньягой, но в наши дела не вмешиваются, лишь время от времени слегка корректируют орбиту, чтобы тропический климат оставался неизменным. Иногда они предлагают нам воспользоваться их медицинскими познаниями или отправить наших детей учиться в их школы, но всякий раз мы вежливо отказываемся, и они не настаивают. Они никогда не вмешивались в наши дела.
Так было до тех пор, пока я не задушил младенца.
Не прошло и часа, как меня отыскал верховный вождь Коиннаге.
— Ты совершил глупость, Кориба, — мрачно заявил он.
— У меня не было выбора. И ты это знаешь.
— Разумеется, у тебя был выбор, — вскипел он. — Ты мог сохранить ребенку жизнь. — Он смолк, пытаясь обуздать свои эмоции и страх. — До сих пор никто из Обслуживания не ступал ногой на землю Киринья-ги, но теперь они это сделают.
— Пусть приходят, — пожал я плечами. — Мы не нарушили закон.
— Мы убили ребенка. И они отменят нашу хартию.
Я покачал головой.
— Никто не отменит нашу хартию.
— Не будь таким самоуверенным, Кориба, — предупредил он. — Когда ты закапываешь живьем козла, они лишь презрительно покачивают головами. Когда мы уводим старых и дряхлых из поселка, чтобы их съели гиены, они смотрят на нас с отвращением. Но убийство новорожденного младенца — совсем другое. Этого они не простят. И придут сюда.
— Если они придут, я объясню, почему убил его.