«Света белого не увидит!»
— Хуже, Борюнчик: «белый шум». Разноцветный туман. Теперь проиграйте умозрительно такое инвертирование для слуха или для осязания — получите то же самое: «белый шум». Понимаете, мир не такой. Мы воспринимаем его таким, потому что наши органы чувств… ну вроде радиоприемников, что ли, настроенных каждый на свой диапазон. Измени настройку — воспримешь не то. Морочить себя обратным инвертированием? Да вернись ко мне нормальное зрение и слух, я бы с большим недоверием отнесся к тому, что увижу и услышу!
«Ну, знаешь!..» Я не определил, кому принадлежала реплика: шокированы были оба.
— Вот вы, Патрик Янович, говорили, что происшедшее со мной возможно только для белковых тел, с кремнийорганиками и кристаллоидами такого не случалось и не будет…
«И у нас больше не случится, охлаждать будем тела».
— Вот видите. Выходит, этими вашими намерениями инвертировать да пристроить меня к пенсионному консультантскому местечку может быть загублена единственная в своем роде, уникальная для трех миров возможность, которую лучше бы все-таки изучить. У тех тоже все так: глазами видят, ушами слышат-и довольны…
«Го-го-го-го! — воспламенился, как бензобак, Борюня. — Так ты желаешь, чтобы и другие все перепутались?! И здесь, и у Проксимы, и у звезды Барнарда!.. То-то он, Патрик Янович, предлагал мне на себя инверторы надевать».
Патрик не смеялся, но я чувствовал, что он тоже меня не понял. Даже усомнился, ограничились ли изменения в моем мозгу только областью анализаторов. Неужели действительно надо «перепутаться», чтобы понять, о чем я толкую!
Так мы ни о чем и не договорились. Шеф спохватился, что должен присутствовать на эксперименте, сказал, что еще поговорим, время терпит, и ушел — талантливый ограниченный человек. За ним утянулся и Борюня. «Приборы, дорогой, я все-таки оставлю… кхе-гм!»
Не нашел я слов… Э, важны не слова, а что я решу и буду делать. И я уже знаю — что. Только надо сперва хорошенько выспаться.
Во сне я глядел на себя в зеркало, водя по щекам электробритвой. Видел свои руки с тонкими сильными пальцами, четкими жилками, редкими светлыми волосками. Потом увидел Камилу, Витьку Стрижевича — приятеля студенческих времен; видел листья на асфальте — огненно-красные и желтые кленовые, ржаво-желтые вязовые, газетный киоск, что неподалеку от института, кусок кирпичной стены с водосточной трубой, улицу с пешеходами и блестящими машинами и что-то еще, еще. Когда проснулся, подушка была мокрая: я спал и плакал. Человек во сне слабеет.
Что ж, пусть и это войдет в новое восприятие мира: оплаканное во сне видение — унаследованное нами от зверей и кажущееся единственно возможным.
За окном тихо, — стало быть, уже темно. Институт опустел. Для «освещения» комнаты я поставил пластинку на проигрыватель- и воспринимал не только смутные очертания предметов (дайте срок, Патрик Янович, и спички крестом сложу!), но и чюрлёнисовские образы, на сей раз довольно конкретные. Колышется до сизого горизонта в многобалльном шторме море, раскачиваясь, налетают на берег большие белогривые волны, пушечно ударяют о скалы, взметывают до неба ликующие фейерверки брызг.
— Та-димм… та-дамм-та-дамм-да-дамм!
Вон что, это я выбрал Девятую симфонию Бетховена, самое начало. Я не бывал в местах, где он жил, — но это она.
Недолгие сборы: тот надувной наплечник-нагрудник, парик, очки, портфель с необходимым. Да, не забыть пластиковый мешок и шнур! Теперь записка: «Патрик Янович, Борис, Юля, все! Убедительно прошу не искать меня. Надо будет — сам найдусь. Пока, обнимаю!»
Лифтом вниз в голубой тишине. Вестибюль. Справа вахтер в кожаном кресле дремлет, прикрывшись газетой. Они у нас смотрят только на входящих, да и то не всегда… работнички!
Вот я и на воле. Для всех осенняя «темна ноченька», а для меня светло: ветер свищет в голых ветвях, обдирает последние листья с деревьев, справа плещет Волга. Иду по набережной к роще. Фонари обдают меня шумовым душем. Встречные прохожие заметны снизу, от торопливых шагов… Наверно, думают: вот тип, мало ему глухой ночи, еще фильтры нацепил!
Кончились фонари и асфальт. Мои ноги прокладывают светящуюся дорожку в шуршащей листве. А если задрать голову-звезды вверху выпевают что-то свое, космическое, голосами скрипок. Там, где они звучат целым оркестром, Млечный Путь.
Я употребляю слова, которые описывают воспринимаемое мною через «звук» и «свет»: других у меня пока что нет. Но на самом деле все так да не так — оно уже иное, мое восприятие, в нем с «перепутанностью» сложилась память о прежней жизни, мои знания, воспоминания о радиополетах. Я воспринимаю сейчас мир с полнотой, о которой раньше не имел представления.
Вышел к родничку. Он, звеня, озаряет (пусть так!) глинистый обрыв, косо накатывающиеся на песок волны. Издеваюсь, упаковываю одежду вместе с портфелем в ластиковый мешок. Завязал одним концом шнура, другой — с широкой петлей через плечо. Ну?..
Ух, холодна вода в октябре, обжигает кожу! Ничего психонавт, не такое одолевал. Плыву. На этой стороне меня могут быстро хватиться. А по тому берегу ниже километрах в тридцати пристань. К утру дойду, заберусь на один из последних теплоходов, а то и на баржу — и вниз по матушке.
Начну где-нибудь с самого простого: круглое катать, плоское тащить. Наверно, первое время буду выглядеть странновато. «Слышь, ты не родич будешь Максиму Колотилину, знаменитому психонавту? Похож». — «А я он самый и есть». И ребятушки: го-го-го! — как Борис. Самый верный способ скрыться… И вернусь в институт «нормальным» в общении и ориентировке, не хуже других (постараюсь, чтобы и лучше), но сохранившим в себе все.
…Потому что с эффекта, неудачно названного нами «перепутанностью», открывается новая глава в истории человеческого познания, восприятия мира. В ней прежнее «зрение-слух-обоняние-осязание-вкус» будет только одним из многих.
И не только человеческого. Еще и эти, от звезды Барнарда и тризвездия Проксимы Центавра, примчат перенимать опыт.
Светлый ветер гуляет над водой, над яркими берегами. Волны озаряют мои руки, выбрасываемые вперед саженками. Тонко поют звезды. Течет Волга, Земля летит в космическом пространстве… Ну-ка резвей, чтобы согреться!
— Та-димм… та-дамм-та-димм! Мы еще поборемся!
Вопрос о роли личности в истории сложен прежде всего потому, что его невозможно проверить экспериментально. Можно до хрипоты спорить о том, как развивались бы те или иные события в случае участия в них тех или иных людей, но на практике мы не можем проверить, сколь радикально изменилась бы глобальная ситуация в мире в результате замены одной личности на другую. Тем не менее, даже соглашаясь со Львом Толстым в том, что «история есть равнодействующая миллионов воль», мы подсознательно уверены в обратном. Кто из нас не говорил в запальчивости: «Да я бы на его месте!»? Автоматически не учитывая того, что какие‑то причины помешали нам оказаться на ТОМ месте, и не задумываясь о том, что мы можем сделать на СВОЕМ месте…